Письменность, общество и культура в Древней Руси

Послесловие: о социальной и культурной динамике письменности


На основании обозрения, представленного в Части I, мы предложили в главе 3 хронологическую схему распространения на Руси письменности и формирования здесь специфической графической среды. Сейчас мы сведем воедино выводы по вопросам, разбиравшимся в Части II, и рассмотрим некоторые из динамических аспектов письменной культуры: различные функции письма и его статус, его социальное и институциональное содержание, зависимость манеры поведения от использования или неиспользования письма.

С середины XI в., после долгого периода подспудного созревания, письменность стала быстро распространяться. Если держаться только за численные показатели, нужно признать, что письменная культура продолжала распространяться вширь и позднее, и в ней принимало участие все большее количество людей во все большем числе мест, поскольку распространение письменности шло следом за ростом на территории Руси количества городских поселений. Но если говорить о типологии форм письма и о сферах, где оно использовалось, — в этом отношении основные правила приобрели законченную форму к концу XI в. и оставались на редкость устойчивыми в течение ближайших двух столетий.

Устойчивость или даже консерватизм рано установленных правил лучше всего осознаешь на фоне того, чего в течение этих столетий так и не произошло. В частности, хотя письменность первого разряда легко нашла себе место в жизни русских городов, письменность второго разряда так и не закрепилась на тех предметах, которые издавна производились на Руси, она осталась связана к теми только типами предметов, которые привозились сюда из других стран.

Несмотря на пример Византии, письменность так и не стала обязательным элементом в формальных административных процедурах, а в принятой на Руси системе образования не было института, готовившего интеллектуальную элиту, которая была бы воспитана на античной риторике или философии. Несмотря на пример Болгарии, книжники на Руси рассматривали открытие Кирилла и Мефодия в историческом и в провиденциальном аспекте, а не с лингвистических или с филологических позиций.

Хотя использование предметов с записанным на них текстом в качестве талисмана или просто эмблемы получило широкое распространение, скрытый в самой письменности «магический» потенциал не находил применения в сколько-нибудь значительных масштабах. Хотя далеко не все, что писалось, было строго выдержано в христианском духе, зато и заведомо нехристианского не содержалось ни в чем из написанного. И так далее, и так далее.

Приведенные здесь и некоторые другие факты, отмеченные нулевым признаком, можно распределить по двум большим разделам, из них каждый включает определенный сорт несбывшихся возможностей. Рассуждая абстрактно, мы могли бы предсказать, что использование письменности будет развиваться по одной из двух моделей, или по той и другой одновременно: либо по модели, которая продиктована «логикой», заключенной имплицитно в самом материале (то есть логикой, которую приписывают этому материалу современные историки); либо по модели, представленной у главных культурных образцов той эпохи, — в Византии и в Болгарии.

На самом деле, не произошло ни того, ни другого. Жители Руси не увлеклись, по ходу времени, попытками проверить и применить весь набор возможностей, открывшихся им при внедрении новой технологии, но они вместе с тем не стали и простейшим образом заимствовать те способы использовать культуру письма, которые существовали в Византии или в Болгарии (репертуар переводов сформировался в основном в связи с миссией Кирилла и Мефодия, в то время как задачи местных книжников были существенно отличными, как отличны были и способы использования письменности вне пергамена).

Объяснение того, в каких направлениях шло освоение культуры письма на Руси, надлежит искать в специфической для этой страны социокультурной динамике.

Процесс распространения письменности на Руси стимулировали сразу два катализатора, из которых первым была церковь, а вторым — коммерческая и финансовая деятельность, нужды административного управления. Эти именно сферы являлись питательной средой для письма с самого момента его зарождения. Однако в отношениях двух названных сфер с письменностью не наблюдается симметрии.

Церковная письменность удовлетворяла потребности определенного учреждения, связанная с коммерцией и большая часть деловой окказиональной письменности удовлетворяли потребность в деятельности определенного рода, даже если такая деятельность осуществлялась как функция некоего учреждения. Авторитет церкви как учреждения особого рода зиждился на написанном слове. Принять христианство значило в обязательном порядке принять Священное Писание.

Вместе с церковью, воздвигнутой на фундаменте писания, вошла в обычай свойственная ей традиция использовать возможности письма при ведении своих дел. Если бы языком церкви сделался греческий или латинский языки, не исключено, что только на них развивалась бы культура письма, область, резервированная за привилегированным сословием церковнослужителей, тех особых посредников, которые имели бы доступ к записанному слову.

Хотя славянский письменный язык в пору его создания предназначался для нужд церкви, он по самой своей природе не мог стать монополией духовенства. Письменность на родном языке была для жителей Руси фактом, не требующим раздумий или борьбы. Эту письменность охотно усвоили миряне для своих повседневных нужд. Но восприняли ее не все миряне, и применялась она не во всех делах. Внецерковная славянская письменность использовалась как удобное средство в практической жизни, она не была навязана как процессуальный аксессуар какого-то учреждения.

И распространение она получила не столько вследствие чьей-то политики или попыток регулировать процесс, сколько в результате образования критической массы из спонтанных решений отдельных личностей.

Асимметрию между письменностью, удовлетворявшей потребности учреждения, и письменностью, связанной с конкретной деятельностью, ошибочно было бы сводить к различиям между церковной и светской письменностью. Книжная культура, на самом деле, оставалась преимущественно в ведении церкви как специального учреждения, но из нее развилось много вторичных явлений неформального характера, от подписей на печатях до граффити и читающихся в берестяных грамотах формул обращения.

Необычность берестяных грамот, когда найдены были первые их образцы, состояла, между прочим, в том, что мы узнали о неведомом прежде уровне в использовании письменности мирянами для мирских целей, но по той именно причине, что такого рода письменность не обеспечивала нужды какого-нибудь учреждения, она не была и не могла быть чьей-то исключительной привилегией.

Хотя порожденная конкретной деятельностью письменность распространялась больше всего в светской среде города, многочисленные данные, содержащиеся в берестяных грамотах и в других источниках, удостоверяют, что доступ к письменности этого рода был открыт, что книжники писали, не всегда строго придерживаясь формы, что, при их участии, составные части книжной культуры легко переходили в менее упорядоченную сферу. Труднее давался переход в обратном направлении. Слова и содержание книжной культуры были, разумеется, доступны всем, кто умел видеть и слышать, однако создание самих книг находилось в ведении церкви, было ограничено рамками учреждения.

Интенсивное использование письменности касалось тех видов деятельности, которые затрагивали интересы светских учреждений (как показывают, к примеру, надписанные деревянные цилиндры), но формально светская письменность изучаемого периода была институционализирована в минимальной степени. Хотя в ограниченных масштабах центральными светскими учреждениями и делались попытки воспользоваться авторитетом письменности для обеспечения своей власти («Русская Правда»), никакого светского органа управления, чей авторитет и функционирование основывались бы на письменных предписаниях и операциях, так и не возникло.

Это никоим образом не говорит об отсталости и неразвитости светских учреждений. В большей мере это указывает на устойчивость традиционных социальных отношений, на осознанную обществом функциональную адекватность традиционных способов поведения без участия письменности, на самодостаточность традиции и ее сопротивление тем типам структурных перемен, какие могли бы потребоваться при «логическом» (в духе Византии), узаконенном использовании технологии письма.

Потребность в формализованной письменности возникала, когда та или иная инстанция вступала во взаимоотношения с представителями внешнего мира, у которых формализованная для нужд данной инстанции письменность была обычным делом, то есть в торговле и в дипломатии. Та письменность, которая связывалась с конкретными операциями, быстро и легко проникала в глубинные пласты жизни и деятельности города. Та письменность, которая удовлетворяла потребности учреждения, приживалась очень медленно, начиная свою жизнь на периферии: от образчиков, принятых в торговле и в дипломатии; особенно, быть может, приходя из тех сфер, где церковь теснила или хотела потеснить традиционные привилегии (княжеские уставы, оговаривавшие доходы и юрисдикцию церкви; раздача земель монастырям и т. д.).

Только с середины XIII в. неупорядоченные заимствования из той письменности, которая удовлетворяла потребности учреждения, похоже, начали самостоятельную жизнь в новом качестве, но еще очень далеко было до превращения операций с письмом в обычную административную практику.

Быть может, традиционные верования и обычаи следует рассматривать под тем же углом зрения, что и традиционные способы разрешения конфликтов и верную традициям реализацию власти, именно как сферы, сопротивляющиеся вторжению новых технологий. Мысль о том, что древнерусское христианство ассимилировало элементы традиционных верований и обычаев, стала уже трюизмом.

На мой взгляд, эта бесспорная истина вовсе не является столь неоспоримой, как это может показаться. Если ограничиться предметом настоящего исследования, отметим, что в использовании письменности никакого взаимного проникновения культур по существу не происходило: нет никаких свидетельств, что язычники восприняли славянскую письменность для нужд своей религии; преграда, внушительная, хотя и невидимая, препятствовала распространению письменности на традиционные предметы нехристианского культа, даже когда они находились в руках христиан. Такая устойчивость — или сопротивляемость — в технологических средствах была присуща не только светским инстанциям. Когда письменность использовалась как сакральное средство, она, в перенятых ею графических формах, оказывалась связана исключительно с христианской религией.

Отсутствие симметрии между письменностью, удовлетворявшей потребности учреждения, и письменностью, связанной с конкретной деятельности, помогает понять разный статус письменного текста и статус тех, кто создавал его. Развитие письменности шло на крайних территориях, максимально удаленных друг от друга: с одной стороны, в самых торжественных и формализованных религиозных ритуалах; с другой стороны, в суете финансовых и даже домашних дел, определявших неформальную жизнь города.

Между двумя этими полюсами располагалось пространство, хотя и не закрытое наглухо, но все же освоенное в малой степени. Трудно представить себе, при подобном положении вещей, каким образом письменность могла бы получить единый статус. Будучи ответственными за письменность на пергамене, книжники пользовались заслуженным уважением в рамках церковной культуры, а связанные с этой культурой предметы-носители письма могли внушать подобающее почтение.

Однако относительно свободный доступ к неформальной письменности не благоприятствовал образованию привилегированного статуса у «писателя» как такового или даже вообще у письменности. Видимо, представление о технологии письма как о чем-то, изначально обладающем эзотерическими или магическими свойствами, не получило широкого распространения. В пределах книжной культуры собственно писатель — тот, кто изображает графические знаки, — почти не заметен, он находится в подчинении у авторитета слова, у авторов первоначального текста (таких, как евангелисты или почитаемые отцы церкви), возможно, и у заказчика.

Самое заметное место писатель занимает, парадоксальным образом, в менее всего почитаемых разновидностях текста, связанного с церковью, — в надписях-молитвах, весь смысл которых состоит в том, чтобы оставить личное напоминание о присутствии писавшего. Сходна ситуация в письменности неформализованной, связанной с конкретной деятельностью, там имя автора, как правило, указывается, ибо от наличия этого имени зависит функция сообщения, оно составляет часть содержания. Но указаний на то, что писатель стяжал славу за само умение писать, нет в памятниках письменности ни одного, ни другого раздела.

Итак, как связано восприятие и распространение технологии письма с социокультурными изменениями? Несерьезный ответ звучал бы так: коль скоро письмо относится к явлениям культуры, его восприятие и распространение сами по себе свидетельствуют о культурных переменах; если возникновение письма есть показатель культурного прогресса, тогда факты говорят сами за себя.

Но говорящие сами за себя факты редко изрекают что-либо, кроме многозначительной тавтологии. Лишь только мы откажемся от презумпции, будто главное значение письма состоит в его внутренней культурной ценности, как мы вынуждены будем ответить на поставленный вопрос иначе, именно признать, что отношения между технологическими и социокультурными новациями не были столь прямолинейными.

Распространение письменности, обеспечивавшей потребности учреждения, составляло часть общего процесса, который предполагал весьма существенные перемены во многих сферах общественной и культурной жизни. Принятие и распространение христианства — вместе со Священным Писанием как обоснованием новой религии и вместе с письмом в качестве одного из орудий этой религии — имели далеко идущие последствия для экономики, для становления форм власти, для международной политики, для эволюции политической идеологии, городской среды, эстетических стандартов, для норм общественного и личного поведения, для языка и способов выражения, для направления мыслей и т. д., и т. д.

Письмо участвовало как необходимое условие и как обязательный компонент, по крайней мере, в некоторых из перечисленных изменений, входя в состав социокультурного единства, будучи незаменимым условием творческой деятельности; но без зазрения совести мы не вправе утверждать, что письмо само по себе являлось перводвигателем или первопричиной случившихся перемен.

Еще более очевидна уязвимость узкого техноцентрического подхода, если обратиться к памятникам письменности, которые касались конкретной деятельности, поскольку легкость, с какой распространялась технология письма, кажется, объясняется тем именно фактом, что пишущему не приходилось далеко отступать от традиционных норм поведения. Пожалуй, нельзя даже сказать об этом разделе письменности, что он сыграл роль троянского коня, неся в себе скрытые последствия, о которых не могли подозревать те, кто усваивал такую письменность.

Модели, которые применялись в неформальной письменности, оставались на удивление неизменными, переходя от одного поколения к другому, и мы не замечаем, чтобы сама технология подталкивала людей к каким-то переменам или чтобы они проявляли любопытство относительно возможностей, обеспечивающихся новозаведенной технологией. Как раз наоборот, сопротивление к использованию письма заметно в тех глубинных сферах традиционной деятельности, в которых усвоение его, скорее всего, вело к переменам в традиционных способах поведения.

Новая технология была слабее, чем те социальные институты, которые прибегали к ее услугам, и чем те, которые оставались к ней невосприимчивы. Распространение письменности, обеспечивавшей потребности учреждения, шло сверху вниз, этому процессу способствовала постоянная политическая и экономическая поддержка, которая оказывалась церкви, то есть заведению, на первых порах насильственно внедренному в общество Древней Руси.

Письменность была мощным средством в ходе общественной и культурной интеграции, но в реализации функций светской власти и в ее консолидации это средство действовало лишь в ограниченных масштабах (через своды правил) или только косвенным образом (силами церкви). Распространение письменности, сопровождавшей конкретную деятельность, шло снизу вверх, его облегчала доступность новой технологии и отсутствие явных препятствий идеологического или организационного свойства. Взаимодействием характеризованных встречных течений определяется своеобразие тех форм, которые приняла письменность на Руси в древнейшую эпоху.

Заключение как структурный элемент книги подталкивает автора к упрощениям, и представленный здесь контраст между двумя разделами письменности несколько преувеличен.

Разумеется, повседневное социальное и культурное содержание графической среды было сложнее и включало больше нюансов, чем можно представить в схематизированном резюме, — утверждение, верное по отношению к отдельным личностям в той же степени, что и по отношению к пересекающимся текстовым обществам, возникшим при использовании написанного слова в различных контекстах и с разной целью.

Установившаяся на Руси «экология» коммуникативных технологий была, конечно же, в своих деталях не такой жесткой, какой она выглядит в теперешнем обобщении. Надеюсь, что некоторая резкость, свойственная моему заключению, хотя бы отчасти компенсируется более детальным анализом, содержащимся в предыдущих главах.

MaxBooks.Ru 2007-2015