Философия истории

О формационном подходе к истории - страница 3

Достаточно вспомнить ленинскую характеристику хозяйственных укладов России в первые годы советской власти. Беда марксистов заключалась в крайне ограниченном понимании того, что такое социалистический уклад, каковы пути его развития, и в оценке всех иных укладов как отживших (впрочем, при некоторых уступках госкапитализму).

Не все так просто и с критикой положения Маркса о роли способа производства (экономики) как основной детерминанты общественной жизни. Разумеется, не хлебом единым жив человек. Естественно, даже у рядового человека возникает некое чувство протеста, когда в тысячу первый раз записные трубадуры трубят ему о том, что материальный способ производства — фундамент жизни общества.

Спросите у этого рядового человека, какие ассоциации возникают у него при слове «производство» (а они у него те же, что и при слове «работа»). Ему, в общем и целом, понятно, что производство средств к жизни — это необходимо. Но социальная жизнь не сводится к этой необходимости, у нее есть и другие, более тонкие или более высокие измерения.

Подлинность своей жизни, свою «самость», человек ощущает где-то за пределами производства средств к жизни, за пределами этой вынужденной необходимости. Да к тому же, что такое «материальное» производство, не зависящее от сознания и воли человека? В производстве — человек отнюдь не животное существо, без сознания и воли, не слепое орудие необходимости.

От его сознания и воли, его профессиональной подготовки как раз и зависит содержание и характер производства, его эффективность. Наконец, помимо всего прочего, человек на производстве это еще и человек моральный (не говоря уже о праве, эстетике и проч.). Так что тут, в самом деле, не все так просто, как в иных марксистских учебниках советского времени, набивших у читателя оскомину.

С точки зрения способа производства, в том числе и системы производственных отношений, развитые страны Запада (США, Англия, Германия, Франция и т.д.) мало или даже совсем не отличаются друг от друга. Но с точки зрения надстройки (политики, морали и проч.) они отличаются очень сильно. У каждой страны свой стереотип поведения, неповторимый национальный характер, специфическое самосознание.

Чем обусловлены особенности их надстройки? Конечно, всем ходом исторического развития. И это прошлое — не мертвые рудименты, не музейный предметно-вещный мир, а живая плоть — традиции, обычаи, привычки, менталитет и т.п.

Более того, надстройка (политика, право, мораль, искусство и проч.) характеризуется способностью компенсировать, например, слабость нарождающихся производственных отношений, расчищать для них социально-политическое пространство посредством законодательных, политико-административных мер, моральных императивов, эстетических идеалов.

Самостоятельное значение обретает вопрос о «географических» границах применения формационной теории. Она, по-видимому, верно охватывает некоторые особенности развития западной цивилизации, с ее выраженными стадиями и наличием известного «вектора». Применительно к Восточным обществам этот стадиальный подход выглядит менее убедительным.

Можно ли таким образом скорректировать формационную теорию (например, путем выделения автономных стадий развития человеческого духа, культуры, проявившихся, в частности, при переходе от политтеизма к монотеизму), чтобы границы ее применимости оказались рациональными? От ответа на этот вопрос во многом зависит исход нынешней полемики между сторонниками формационного и цивилизационного подходов.

Особого интереса заслуживает «человеческое измерение» истории— выявление роли духовных, психологических, моральных факторов. Нет смысла возражать и против «истории ментальностей» как предмета исторического исследования. Проблема вполне реальная и слабо изученная. Но нельзя сводить к ней весь предмет исторического познания.

Скажем, как историк станет выявлять «потаенный план общественного сознания»? Он — не психолог, с людьми — субъектами прошедшей истории — не поговоришь. Остается одно — судить о «неявных установках мысли и ценностных ориентациях» по действиям людей (по формам объективации).

А поскольку историк имеет дело с массовыми процессами, он вынужден будет сводить действия индивидов к действиям неких социальных общностей или групп (классов, слоев и т.д.), к общественным движениям. Другими словами, обобщать, изобретать некие абстрактно-логические концепции (схемы, модели) исторического процесса.

Естественно, он будет стремиться к созданию концепции с высокой разрешающей способностью познания. Но такие концепции возникают на основе широкого охвата исторической действительности, обобщения обширного эмпирического материала.

Если уж выдвигать «человеческое измерение истории» в качестве научной или историософской категории, тем более связывать с ней новый подход, то следовало бы дать ей хотя бы рабочее определение, проследить изменение ее содержания от эпохи к эпохе. Например, древнерусское летописание тоже есть не что иное, как человеческое измерение истории, причем самое непосредственное.

Еще в свое время В.О. Ключевский, выдающийся русский историк, сопоставляя манеру летописца с научной историографией, писал: «Научная задача историка, как ее теперь (на рубеже XIX—XX вв. — Г.О.) понимают, состоит в уяснении происхождения и развития человеческих обществ. Летописца гораздо более занимает сам человек, его земная и особенно загробная жизнь».

Но и труды самого В.0. Ключевского опять же можно рассматривать как человеческое измерение истории, тем более что непосредственным предметом исторического исследования он считал «генезис и механизм людского общежития», или «проявление сил и свойств человеческого духа, развиваемых общежитием». Другими словами, каждой эпохе свойственно свое понимание человеческого измерения истории.

MaxBooks.Ru 2007-2015