Книга в истории человеческого общества

Подвиг Гутенберга

Статья задумана в стило торжественной речи к юбилею смерти Гутенберга. Написана в 1967 г. для сб. «Книга. Исследования и материалы». Напечатана в вып. 16 после смерти автора, но еще по его корректуре, хотя с некоторыми сокращениями. (Сост.).


В феврале 1968 г. человечество отмечает 500-летие со дня смерти одного из своих величайших сынов.

Нет ли в подобной формулировке юбилейного преувеличения?

Часть человечества (включая многих высокообразованных) стара и пресыщена; уже примелькались и неспособны спаять ее энтузиазмом поминовения величавых теней мировых писателей и композиторов, художников, исследователей, изобретателей. Сотни миллионов пастухов и сеятелей, рыбаков и грузчиков за последние десятилетия на трех континентах вкусили пьянящую свободу или продираются к ней. Эта часть человечества предельно молода; так разве ей не чуждо и безразлично событие XV в. в каком то средневековом немецком городе — событие, связанное не с оружием или машиной, не с деньгами или дурманом, а с книгой — предметом, для многих вовсе незнакомым либо знакомым меньше, чем кино и радио?

И не только это. Разве нынешнее человечество назовешь единым? Даже по отношению к Книге! Или о тех, кто жгли и жгут библиотеки и школы, мы забыли, что они же жгли в крематориях и жгут напалмом живых людей? А те, кто танками подавляет борьбу обездоленных или бесправных рас, народов, классов; кто, урезывая бюджет питания, просвещения, социальной помощи, раздувает военную истерию? Ведь и они причисляют себя к человечеству, — и их не единицы, и они не изолированы. Более того, они претендуют быть лучшей частью человечества — «высшей расой», «господами», «избранным народом» и т.п. Персонально палачи Бухенвальда и линчеватели Каролины, ландскнехты в джунглях, каратели и охранники-эсэсовцы в любых мундирах и любого цвета кожи так же органически тянутся к пистолету, как отвергают и презирают книгу, но их повелители и наниматели отнюдь не преминут выступать в роли защитников культуры, высших духовных ценностей, а иногда и божественных установлений.

Иоганн Гутенберг (гравюра из издания 1484 г. /Париж/, возможно восходящая к подлинному портрету)

Из каждого десятка представителей этой изнанки человечества восемь вовсе не заметят гутенберговского юбилея, а один станет нарочито осквернить эту дату, пакостя тем, для кого она священна; в этом нагляднейшем уроке загнивании буржуазной цивилизации нет еще ничего удивительного (а тем более страшного). Куда омерзительнее и опаснее то, что остальные их 10% (цифры условны, но ведь не менее одного из десяти) не упустят этого случая объявить себя чуть ли не прямыми наследниками, единомышленниками и собратьями майнцского патриция, инициатора нового ремесла, создателя первых печатных библий, прославившего навеки свою эпоху и своих соотечественников изобретением книгопечатания.

Да, человечество не едино, его раздирают противоречия, в мире еще живучи и могущественны силы прошлого, на двух третях земной поверхности люди гибнут за металл, одни прозревая, другие — зверея.

Недостаточно уточнить в юбилейной формуле: «все свободные трудящиеся стран социализма и вся прогрессивная часть населения других стран». Нужно проникнуться сознанием, что когда речь идет о Гутенберге, то, несмотря на весь горький скепсис приведенных констатаций (а они не пришли бы на ум менее требовательным, более наивно-оптимистическим прежним векам), чувство гордости и признательности охватывает всех честных людей, всех борцов за свободу и светлое будущее своего народа и мир между народами, всех сознательных рабочих, крестьян любого цвета кожи, матерей и детей любого вероисповедания — тех, кто ведет за собой во имя человечности, кто трудится, учит, лечит, творит, кормит, служит людям в пути и охраняет их отдых.

Неуместно подразделять гениев по рангам. Нынешний мир материальный и духовный не был бы тем, каков он есть, без холмогорца Ломоносова, жителя гончарного предместья Афин Сократа, придворного поэта Гёте, переписчика нот Руссо. Лорд Резерфорд невычитаем из истории рода человеческого, как и гладиатор Спартак. Без Моцарта человечество так же духовно неполноценно, как без Дайте, Рембрандта или Пушкина. И разве Сервантес и Лопе де Вега только испанцы, Толстой и Ленин принадлежат одним русским, а Шекспир и Дарвин — всего лишь англичанам? Каждый из них раскрыл в себе способности, которыми до него люди не располагали, каждый раскрыл людям свое богатство так, как до них никто их не одаривал. Разумеется, они отвечали некой общественно назревшей потребности, и, если бы Бах не родился, искусство фуги разработали бы другие; не получи Менделеев химического образования, периодический закон был бы открыт не в Петербурге, а (возможно, ненамного позднее) в Гейдельберге или Казани, Кембридже или Дижоне. Критический реализм несомненно восторжествовал бы в литературе и живописи XIX в., даже если бы Гоголь и Бальзак умерли в детстве и т.д. Но без их реальных авторов, были ли бы созданы именно «Тайная вечеря» Леонардо, соната opus 111, «Мертвые души» и «Шагреневая кожа»? Величие и бессмертие лучших произведений искусства и мысли — в неповторимой индивидуальности их создателей не менее, чем в соответствии их осознанному или неосознанному социальному заказу: сама личность — категория историческая, продукт и наследие развития материальной и духовной культуры.

Не отвлекли ли эти соображения нас от темы? Нисколько. Не впадая в местнические пристрастия, трудно нащупать хоть малую взаимную обусловленность Дарвина и Мусоргского, Пастера и Достоевского, Тагора и Павлова, хоть они и современники. Микеланджело — исполин, но все же полная гибель его статуй и росписей, зданий и стихов не помешала бы двумя веками позже Вольтеру и Дидро озарять Просвещение XVIII столетия. В мире же научного развития и инженерного дела сказывается иная специфика - без Галилея и Ньютона, Уатта и Стефенсона не было бы не только самолетов и телевизоров, Максвелла и «Эйнштейна, не было бы и Маркса — или каждый из них выступил бы на миро вой сцене гораздо позже.

Но ведь без книгопечатании вообще не было бы ни Галилея, ни Декарта, Кеплера, Канта или Радищева.

Впрочем, их двойники непременно появились бы; но значительно позже. Непозволительный прием — гипотезу о возможности не реализоваться тому, что фактически в истории реализовалось (в данном случае допущение, будто книгопечатание не началось в свое время) — мы применим специально для наглядности, для приведения к абсурду. Предположим: в силу каких-то механических или культурных причин (неумения, недостатка материалов и знаний) или роковых стечений обстоятельств (систематическое вымирание от чумы, истребление арманьяками или в религиозных войнах и т.п. талантливой поросли ряда поколений) действительно европейцы не смогли сами овладеть искусством механического размножения текстов еще на протяжении ста или полутораста лет (или хотя бы позаимствовать его с Востока). Конечно, и в этом случае в земледелии шло бы обновление, денежно-товарные отношения продолжали развиваться, морские плавании становились бы все более дальними, и вообще процесс развития производительных сил не прекратился бы.

Более того, продолжалось бы и даже возрастало и накопление знаний и даже преобразовывалось бы и общественное сознание. Тогда и Реформация неминуема; но... она началась бы не во втором десятилетии XVI в., а, скажем, в шестом; театр дошел бы до шекспировского уровня не во времена Бориса Годунова, а примерно в годы Анны Иоанновны; промышленный переворот растянулся бы на столетия и Бастилия стояла бы если не до наших дней, то хоть до 60-х или 70-х годов прошлого века. Но ни Тургенева, ни Флобера в эти годы в Париже не окажется: ни русская литература, ни французская к этому времени до зрелости психологического романа еще дорасти не смогла, да и поезда еще не ходят...

Нам трудно вообразить подобный лениво-медлительный в своем развитии мир именно потому, что мы привыкли считать само собой разумеющимся, естественным, то быстрейшее накопление и распространение информации, которое было обеспечено книгопечатанием; количественно и качественно оно преобразило ознакомление человека с миром, его ориентировку в нем, ускорило его господство над силами природы, преобразовало мировоззрение и законы, обновило науки, ремесла и искусства. Новая эра началась не только в западноевропейском феодальном обществе, но в мировом развитии; впервые после приручения огня и возникновения письменности была достигнута новая ступень эволюции, новая фаза системы «внешний мир + homo sapiens». Не будь книгопечатания, подобный скачок в развитии информации к универсальности, точности, быстроте, доступности был бы абсолютно невозможным даже при оптимальном усовершенствовании рукописного книгопроизводства; средства письменности становились бы и оставались «узким местом» и тормозом развитии производительных сил (и знаний), а не их орудием и стимулятором, как случилось в действительности именно благодаря изобретению Гутенберга.

Потому-то, когда мы чтим его память, мы учитываем и то, чем ему обязаны Мор и Кампанелла, Коперник и астрономы, Гюйгенс и физики, Везалий и медики. Ни телескоп и микроскоп, логарифмы и высшая математика, музыка Бетховена или философия Гегеля, ни одно из высших достижений мысли человеческой до наших дней (будь то понимание закономерностей общественного развития, научный социализм, теория условных рефлексов, радиолокация или космические полеты) не могли бы реализоваться без того вклада, который внес создатель печатания подвижными литерами.

Наше столетие в особом долгу перед Гутенбергом. Начиная с 1640 г. (когда впервые было принято условно считать 1440 г. датой самого изобретения), каждое столетие отмечало юбилей книгопечатания. Год 1740 весьма оживил научную разработку архивов да и изучение самих первенцев печати. 1840 год ознаменовался торжествами, установкой памятников, имя Гутенберга стало знаменем либерализма и революции. Но и год, когда безмолвие оккупированных земель Декарта и Рубенса, Гуса и Шопена нарушалось только грохотом кованых сапог вермахта, когда инкунабулы Британского музея были схоронены от бомб геринговской луфтваффе, пылало Ковентри и безлюдела Варшава. Гутенберговский юбилей получился неполноценным. Италия и Испания не внесли ничего; Франция и Англия еле откликнулись. В самой Германии вышли несколько ценных репродукций: и капитальная биография изобретателя; довольно обширен был вклад Америки (главным образом, популяризацией, но и публикацией документов, а также каталогов).

В воссоединенном с Украиной Львове была проведена научная сессия, центральным событием которой — в плане гутенберговедения — стало сообщение Б.И. Зданевича об открытом им в Киеве в 1937 г. неизвестном издании Гутенберга — Provinciale romanum. Украинская Академия наук издала эту работу1Ее отличные факсимиле стали бесценными, так как само «Provinciale» после войны обнаружено не было., в Москве и Ленинграде вышло несколько брошюр, были устроены выставки, из которых наиболее богатая по произведениям ранней печати в Государственной публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина; наконец, появились научные статьи2Е.Ч. Скржинской о технической стороне изобретения в журнале «Советская наука», и Н.П. Киселева о жизни Гутенберга, его созданиях и о первых типографиях в «Историческом журнале».; Советский Союз был тогда единственной великой державой в Европе, еще не втянутой в войну, вообще единственной страной, не дрожавшей от окрика из Берлина или Рима; великие годовщины культуры не могли в СССР проходить незамеченными.

К тому же американским юбилейным мероприятиям 1940 г. было свойственно преимущественно библиографическое (если не библиофильское) и «просветительское» направление: через розовые очки буржуазного либерализма все прошлое провозглашалось сплошным триумфом истины, и смрадный дым из Европы принимал вид безобидного облачка; в самой же фашистской Германии, хотя ни Государственная библиотека, ни музей Гутенберга прямо не запятнали свои издании славословием «тысячелетней империи», общее направление юбилея было ура-патриотическим и «корпоративным», с выпячиванием мотивов немецкого трудолюбия, сословного достоинства, технического превосходства и т.п. В отличие от всего этого, в СССР тема книгопечатания освещалась неизмеримо глубже, научно объективнее и во всей своей не нарочитой, а подлинной актуальности: с позиций ленинского учения о печати, в увязке с задачами строительства социализма, с показом небывалого прежде в истории роста книги и грамотности после Великой Октябрьской революции. Но война уже стучалась в двери, и в целом мире в 1940 г. было не до подведения итогов 500-летия печати.

Это обстоятельство придает особое значение решению Всемирного Совета Мира отметить 1968 г. как 500-летие со дня смерти Гутенберга (даты уже не условной, но вполне достоверной).

Мы не знаем, во имя каких идеалов преодолевал унижения просителя займов, горечь изгнания, усталость многолетних тяжких поисков, напряжение сосредоточенного труда над своим шедевром тот, чье имя прославило изобретенное им книгопечатание. Был ли он подвижником идеи просвещения (что весьма сомнительно), благочестивым ревнителем церкви (что недоказуемо), расчетливым предпринимателем, был ли он одержим фаустовской жаждой исканий или неукротимым духом изобретательства? Талантливые руки и зоркий глаз ремесленника вели за собой мозг, преодолевающий рутину, или, наоборот, смелая мысль, опережая свой и чужой опыт, подсказывала рукам и глазу невиданные приемы, сноровку и решения?

Мы не знаем, действительно ли великий мастер был ограблен, разорен, подло лишен плода своего открытия и даже заслуженной прижизненной славы.

Мы можем не верить преданию о трагедии вынужденной бездеятельности и даже слепоты в последние годы старости и не обязаны рисовать себе некое сознательное отречение молодого Гутенберга от обеспеченного существования и от наследственного ранга майнцского патриция во имя «делания книжного» или вообще во имя какого бы то ни было подвижничества. Нам известно, что умирая, он не оставил ни жены, ни детей; но кроме иска 1436 г., предъявленного ему за неисполнение обещания жениться, мы и о его личной, домашней жизни абсолютно не осведомлены.

Все это относится к области догадок, подчас соблазнительных, но всегда произвольных, ибо лежит за пределами самой даже косвенной документации. Мы уже упомянули, что с середины XVIII в. ведется собирание материалов для биографии Гутенберга; за последние 100 лет оно ведется с истинно немецкой тщательностью и систематичностью и на лучшем научном уровне; можно утверждать, что собрано и опубликовано, учтено и навешено едва ли не все, что уцелело (а один из наиболее перспективных фондов для дальнейших находок — Страсбургский архив — утрачен безнадежно в результате двукратных пожаров от бомбардировок в 1792 и 1870 гг.). А с конца XIX в. пошли розыски и находки и в ином направлении: исследователи-библиографы и хранители библиотек загорелись страстью обнаружить еще неведомые издания или хотя бы неучтенные экземпляры наиболее ранних опытов книгопечатания — и немало преуспели и этом, главным образом путем выявления фрагментов этих изданий, пошедших (не только в XV, но и в XVI в.) на подклейку переплетов и т.п.

Что на этом пути возможны еще вполне неожиданные и поистине сенсационные удачи, это подтверждается обнаружением в Киеве в 1937 г. неведомого издания Гутенберга3Зданевич Б.И. Provinciale Romanum. Киiв, 1940. или в Ленинграде в 1947 г. пергаменного листка 36-строчной Библии4Люблинский В.С. Грамматика в лицах. — В сб.: Книга. Исследования и материалы. Вып. 5, с. 197.. Но все же и на этом пути не приходится рассчитывать на всплывание какого-то издания, которое коренным образом прояснило бы картину, ответив на сотни недоумений, расставив по местам все бесспорные хронологические вехи. Очень многого в жизни, характере, объеме знаний, последовательности работ и хода мысли Гутенберга, и его связях и антагонизмах с окружающим миром мы но знаем и, по-видимому, никогда не сможем достоверно узнать.

Но одно можно утверждать безбоязненно — и при любых вариантах догадок обо всех названных здесь обстоятельствах; и жизнь, и дело Гутенберга — подлинный подвиг.

Нам чуждо возвеличение поэтического «героя» в противовес прозаичной «толпе». Мы свидетели того, как трудовой, гражданский, воинский героизм масс сотворил чудеса, полуаграрную отсталую страну, вынужденную на Брестский мир и терзаемую блокадой, превратил в могучий индустриальный монолит, в державу, которая в тягчайших испытаниях сумела сломить иго гитлеризма, сковавшее всю Европу. Подвиги Гастелло и Матросова стали повторять десятки других; за первовосходителями на самые недоступные вершины ринутся другие, а производственные и спортивные рекорды одиночек превращаются в массовые нормы. Да, герои сотворены из той же плоти, в них та же кровь; разве что им собственная плоть чуточку менее мила, хотя бы в те мгновенья, когда их кровь несколько горячее нашей. Нет между ними и их сверстниками или последователями ни непреодолимой стены, ни тем более коренного противоречия.

Что же дает нам право задерживаться сейчас на этих самоочевидных обстоятельствах, казалось бы, вновь уводящих нас от цели? Мы хотим увидеть в Гутенберге не сусальный образ мудрого мастера, чудодея ремесленника, «доброго немца и майнцского патриота», благостного и бескорыстного просветителя человечества, вновь и вновь воссоздаваемый гелертерской легендой.

Нам, людям построения бесклассового общества, проникновения в космос и первых шагов овладения атомной энергией, нужно понять Гутенберга не как психический комплекс, а как всемирно-исторический тип, объективно адекватный делу, которому он послужил, деянию, которое он совершил. И есть разница между подвигом примера и подвигом следования примеру. Герой открывает в себе и (подчас ценой жизни) показывает другим такие силы и возможности, о которых до него не подозревали. Он творит нового человека, впервые дерзая. Впереди всех, может всего на четыре шага под пулеметным огнем, всего на один год — в космическом корабле. Именно в этом опережении трагически отъединено (хотя бы и во имя ближних и дальних — на бровке окопа или в чумном изоляторе), предельно «самовластно», т.е. свободно (не в силу устава, приказа или догмы). Мы хотим трезво и деловито оценить и замысел и свершение Гутенберга — и потому-то, зная как ненадежны и недостаточны биографические данные, должны обойтись без искусственной драматизации и героизации, должны научиться так различать природу подлинного подвига, как ее сплошь да рядом и не различают.

Субъективные мотивировки нередко обманчивы и иллюзорны: стоил ли весь афинский закон того, чтобы «ради его соблюдения» испил цикуту Сократ и разве «за царя» отдал свою жизнь Сусанин? А если брать примеры, современные и знакомые Гутенбергу, то разве только «совесть не позволила» Гусу избежать костра и разве «ангельские голоса» возложили на Жанну бремя спасения Франции? Объективно они герои потому, что руководствовались интересами народа, защитой истины и шли вперед не для того, чтобы опередить массу, оторваться от нее и тем более не для того, чтобы покорить, подчинить ее своей воле, выгоде и т.п., но ради идущих за ними и даже отстающих. Потому-то Колумбы и Магелланы — герои, а Кортес, Писарро, Рокфеллер и Родс (хоть им не откажешь и отваге, риске, энергии) - не более как удачливые душегубы.

Субъективная аргументации подвига исторически мотивирована, это весьма красочный аксессуар, но в перспективе веков вовсе не существенно, надеялся ли и считал ли себя вправе Колумб разбогатеть, по какой цене Гутенберг намеревался продавать первую печатную «Библию», как молился Телль перед тем, как спустил свою партизанскую стрелу в гаулейтера XIV в. Услужливые идеологи и податливая совесть могут жажду фьефов и грабежа облечь в ризы обета избавления «гроба Господня» от неверных, а вполне империалистские и колониальные притязания загримировать под братскую помощь жертвам «янычар», «боксеров» или «красных». Кроме того, личной отваги, выносливости, подчас аскетизма, может оказаться вдоволь и у захватчика, плантатора, тюремщика или афериста. Они могут проявить чудеса смекалки и самообладания, брать штурмом города и умудряться за кратчайший срок высосать соки целого края, основывать мировые картели и подавлять мятежи. Но подвигом это не станет, какие бы их барды ни воспевали, какие бы историки «капитанов бизнеса» ни возвеличивали. Альба был мужествен и неподкупен, а исторический Эгмонт куда прозаичнее, алчнее, авантюристичнее, чем тот светлый юный борец за свободу, которого нам рисуют стихи Гёте и трубы увертюры; и все же герцог — искоренитель ереси, сохранив своему государю богатую провинцию, никогда героем не станет, а бессмысленно погибнув на плахе, дворянский фрондер Эгмонт героем стал и останется объективно.

Постараемся же непредвзято разобраться, действительно ли Иоганн Гутенберг опередил свое время и в чем именно; была ли в этом прихоть Фортуны или же, напротив, сплошная ожесточенная битва; корысть или человеколюбие лежали в основе победы.

Какую же именно задачу решило изобретение книгопечатания и какой объективной общественной потребности это отвечало?

На страницах специального органа, посвященного книговедению, мы не позволим себе задерживаться на элементарных понятиях полиграфии, на вопросе о пользе чтения и на таких биографических фактах, которые общеизвестны из учебников или популярной литературы. Привлекать мы их будем лишь в плане уточнений или для обоснования наших доводов.

Исходим из того, что заслуга Гутенберга не в переходе к механическому печатанию (техника оттиска очень древна), но в принципе подвижных литер; не в догадке об их преимуществах, но в конструировании словолитного аппарата и в полной разработке комплексной технологии изготовления шрифта, получения разборной печатной формы и процесса печатания на обеих сторонах листа.

Печатный станок был наименее решающим и наименее оригинальным, хоть и существенным элементом изобретения. Напротив, решающим и абсолютно оригинальным было воплощение идеи разборного шрифта в металле; оно-то и потребовало разносторонних исканий и грандиозного экспериментирования. Оно же и сопровождалось техническими открытиями колоссальной производственной значимости.

К сожалению, не только в безответственной беллетристике, но даже в учебной литературе до наших дней бытуют давно отброшенные наукой россказни о том, будто в основе гутенберговского изобретения лежит печатание с деревянных досок и будто «счастливая идея» его заключалась в разрезании текста, вырезанного на доске, по отдельным буквам; порой даже уверяют, будто прежде чем убедиться в неудобстве деревянных литер, изобретатель пытался сам изготовлять таковые.

Нет ничего более далекого от действительности. Фриеле Генсфлейш, отец Гутенберга, наследственно управлял майнцским монетным двором и, следовательно, не мог не быть знаком с чеканкой и плавкой металлов и с ювелирным делом. Есть все основании полагать, что и юный Иоганн еще до изгнания был с ними знаком; и что в Страсбурге он занялся именно ювелирным делом и в каждом из известных нам случаев выступает как особо искусный в обращении с металлами — в этом ни у кого не было сомнения.

Напротив, из документов по первому же иску компаньонов к Гутенбергу явствует, что составленная им компании не пожалела больших средств и пошла на немалый риск нарушения своей секретности, заказав постороннему столяру пресс, изготовить каковой Гутенбергу самому не представило бы труда, имей он малейшую «деревообделочную» сноровку. А без нее, даже при специализации ксилографа (гравера лубочных картинок), так называемого Briefmaler, а этой специализацией Гутенберг опять-таки не располагал, нечего было и думать (при тогдашней строжайшей цеховой дифференцировке ремесел) о таком сложном и тонком искусстве, как вырезание и обтачивание деревянных литер. В свете этого обращение самого Гутенберга к экспериментированию с деревянным шрифтом не только крайне маловероятно, оно было бы прямо противоестественно.

Более того, не только он сам не тратил зря годы на «деревянный вариант», но не мог задаться подобной целью и никто из специалистов работы по дереву: им-то отлично было известно, что оно набухает и трескается — а ведь каждая литера должна сотни и сотни раз смачиваться и высыхать, тысячи раз подвергаться сильнейшему нажиму.

Деревянные литеры могли бы изготовляться только вырезанием вручную. Какое виртуозное и трудоемкое мастерство необходимо в таком случае дли обеспечения (даже в пределах одного комплекта шрифта!) постоянства кегля и роста литер! И как быстро оно нарушится именно после повторного нанесения (и смывания) краски и после «тиснения» текста на бумагу! Для нас, сознательно или бессознательно мыслящих типографскими категориями, все это очевидно, как очевидно и то, что печатную форму из таких литер (при системе письма горизонтальными строками) составить трудно, и то, что из за неизбежных деформаций литер в процессе работы набор быстро утратит свойства печатной формы: часть литер уйдет ниже поверхности (и не сможет принять краску и отпечататься на бумаге), а часть выступит над поверхностью (и будет либо прорывать бумагу, либо сама плющиться или раскалываться).

Но ведь к тому моменту, который нас занимает, не было еще и самих понятий «кегль» и «рост», если и начинали оформляться понятия «литера» (применительно еще к пунсонам переплетчиков или чеканщиков) и «печатная форма» (применительно к набивке тканей и к печатанию ксилографических картинок и игральных карт).

Чтобы целесообразно (рационально) поставить перед собой задачу, мысль изобретателя должна была суметь абстрагировать эту геометрически идеальную ровную поверхность как постулат, как необходимую предпосылку успеха. Это опять-таки нам, людям типографской эпохи, кажется самоочевидным, но само производство тех времен вовсе не выдвигало этого требования: ткань, на которую «наколачивался» узор, точно так же, как и увлажненная бумага, которая «притиралась» к гравированной доске, естественно, компенсировали при нажиме мелкие неровности печатающей поверхности5Требование идеально ровной поверхности подсказывалось техникой глубокой печати; но она, несомненно, хронологически не предшествовала книгопечатанию. С другой стороны, это обстоятельство в свою очередь говорит о гравюре медной, т.е. о специализации и мышлении, свойственных мастерам, работающим в металле..

А этот первый результат анализа проблемы должен был каждого из бьющихся над нею сразу натолкнуть на необходимость отвергнуть традиционный материал — доску — и довольно естественно подсказать не камень, не глину, но металл. И весьма правдоподобно, что примерно в те же годы, когда Гутенберг в Страсбурге начинал свои опыты (вторая половина 30-х и начало 40-х годов XV в.), попытки механизировать письмо с помощью металлической печатной формы предпринимались и в других местах. Вероятно, именно таковы были, в частности, начинании Яна Брито в Брюгге (ок. 1445 г.) и Прокопа Вальдфогеля в Авиньоне (в 1444-1440 гг.). Однако сколь удачно ими ни вырезалась или даже отливалась печатная форма, до реального изготовления книг ни у одного из этих искателей дело, несомненно, не дошло; не только не сохранилось ни единого листка, который был бы напечатан ими, но есть упоминания об отливках, о буквах и формах из металла, но ни одного достоверного упоминания об успешном завершении их поисков в виде изготовленной книги.

Видимо, догадка о характере материала составляла лишь полпути к делу, т.е. опять-таки была скорее подсказкой эмпирического навыка, а не озарением анализа.

Таким озарением была идея отливки шрифта. Эта идея (уже осуществившаяся несколькими десятилетиями ранее в Корее, о чем, однако, тогда в Европе не ведали6Как не ведали и о технике Китая; гораздо более древний, китайский способ книгопечатания, со многими тысячами литер из глины или из дерева, был технически малопроизводителен из-за иероглифической системы письма, а социально крайне ограничен. См.; Люблинский В.С. На заре книгопечатания. Л., 1959, с. 37 и 56-66.) составляет безусловное первое достижение Гутенберга. Подчеркиваем: не сама идеи шрифта, хотя и она уже выводила из тупика так называемой металлографии (т.е. печатания с металлических досок, аналогично позднейшим — но уместным при совсем иной технике! — стереотипам). Ибо уже применялись и пунсоны, которыми можно было на кожаном переплете вытеснить название книги или инициалы владельца; а в монетном дворе и у ювелиров в ходу были чеканы, и с ними-то Гутенберг, безусловно, был знаком. Ведь «шрифт», т.е. комплект разных букв (хотя бы по одному экземпляру каждой), можно и вырезать. Но здесь встают те же трудности превращении отдельных комбинаций знаков в единую печатную форму, о которой шла речь выше, когда эта доска рисовалась как составленная из деревянных литер. Только устранять неровности роста и кегля еще труднее. Отливка и штамповка, т.е. оба пути точного повторения заданной формы, способны обеспечить то, что никаким шаблоном при вырезании и гравировке мелких деталей не достигалось. И мысль Гутенберга делает решающий скачок, на который, видимо, не дерзнула мысль прочих искателей: нужно оба эти принципа приложить к изготовлению столь мелких деталей, как литера.

Только при полной неосведомленности эта мысль может показаться простой.

Ведь она обретала смысл при непременных двух условиях. Во-первых, необходимо, чтобы не просто все экземпляры одной литеры были идентичны по размерам, но чтобы как минимум все литеры комплекта данного шрифта имели равный рост и притом держали строку; а это предполагает новый, абсолютно непривычный анализ страницы текста, абстрагирование таких свойств букв, которые прежде ни писцу, ни читателю не приходили на ум, ибо были не нужны; это предполагает одновременное прозрение и конечного, пока еще не осуществленного процесса сложения строк в печатную форму (верстка) и какого-то, пусть неясно призреваемого, но иного, чем при притирке к доске, способа получении оттисков с формы. Без этого — именно технического (а не графического) анализа и без такого комплексного прозрения относительно сущности книгопечатании в целом самой идее отливки литер цена невелика. Трудности слишком очевидны, неудачи обеспечены при переходе от отливок одной буквы к другой, при попытке объединить 3—4 строки строго параллельно и т.д.

Во- вторых, самая даже блестящая идея (ездить и возить грузы без помощи лошади, летать по воздуху, писать на расстоянии) еще не создает изобретателя. Те, кто построит самодвижущуюся повозку, догадается катать вагонетки по рельсам, смастерит крылья или даже приподнимется на них с помощью пара, усовершенствует дальние сигналы или изобретет семафорную азбуку, даровитые искатели, благородные предтечи, бесценные помощники, но не более того: железную дорогу изобретет тот, кто совместит паровую повозку с рельсовым путем; изобретателем самолета станет тот, кто снабдит его двигателем внутреннего сгорания; телеграфа — тот, кто использует электромагнетизм. Иначе говори, даст идеям и конструктивным элементам новый, решающий синтез и осуществит первую рациональную целостную (обычно комплексную) конструкцию. А следовательно, идеи отливать литеры сама по себе — еще не триумф, а только заявка, еще не изобретение, а лишь одна из догадок о возможности такового. Казалось бы, раз техника литья достигла ко времени Гутенберга высокого совершенства (особенно, в северной Италии и в рейнских землях7Автор одной из последних сводок о Гутенберге, выдающийся английский инкунабулед В. Шольдерер подчеркивает, что «бесспорно сноровка итальянских ремесленников была ничем не ниже, чем у их северных соперников», и для объяснения того, почему же именно к северу от Альп искали и нашли решение задачи, уже «висевшей в воздухе», выдвигает своеобразную мотивировку. Из-за климатических и культурных условий Италии большая легкость сношений между учеными делала-де менее ощутимыми недостатки рукописного способа (Sholderer V. Johann Gutenberg the inventor of printing. London, The British Museum, c. 7).), а штамповка как принцип тоже отнюдь не была новинкой, путь от замысла до воплощения и не должен был растянуться надолго.

Раз умели мастерски отливать сложнейших очертаний крупные колокола (да еще с заранее заданным тоном звона), фигуры для городских фонтанов и статуи, разные обиходные, художественно оформленные изделия (решетки и т.п.8Отливка медалей началась (в Италии) с 90-х годов XV в. ), раз уже в массовом порядке отливались пушки и ядра, то действительно техника литья стоила на высоте. Но в технологии часто последнее слово остается за спецификой изделия. А столь крохотных деталей, в сотни и тысячи раз более мелких, чем любая из этих отливок, никто и никогда не отливал — и ни песок опоки, ни воск тут явно не годились, да и от деревянной модели или глиняного каркаса приходилось сразу же отказаться. Следовательно, идея упиралась в технологию. И хоть и не исключено (напротив, весьма вероятно), что Гутенберг начинал ощупью, что он мог пробовать и то и другое, но несомненно одно: он очень рано и целеустремленно пошел по единственно правильному пути — по пути конструирования ручного словолитного прибора — и он успешно полностью решил данную задачу. Аппарат, удобный в пользовании и надежный, позволяющий быстро отливать любое число экземпляров данной литеры и благодаря передвижным стенкам обеспечивающий заданный кегль (высоту самого шрифта, расстояние между соседними строками) для любого другого отливаемого знака и шрифта, — такой аппарат был не позднее чем ко второй половине 40-х годов XV в. создан.

В том, что у мастера хватило на это технического умения, и в том, что он рано стал на верную дорогу, несомненно сыграло свою роль то, что он изначально мыслил и орудовал не как столяр (и потому не тратил годы на эксперименты с деревянными литерами), но как металлист.

Если все это говорит об одаренности изобретателя, то нельзя ли на этом поставить точку? Одной этой заслуги достаточно для почетного места в пантеоне великих людей прошлого.

Но мы ведь еще не разобрались ни в прочих составляющих изобретении, ни в том, как реально преодолевались трудности пути. Обойдемся опять без эмоциональных образов мытарств, несокрушимого энтузиазма, черствых кредиторов, верных учеников и просвещенных покровителей (не говоря уже об опошленных беллетристикой мракобесах, предателе-подмастерье и т.п.). Отбросим все спорное, обойдем дебри весьма серьезных научных контроверз — им место в более специальных исследованиях. Взвесим лишь то, что не может вызвать сомнений — и мы не откажемся дело жизни Гутенберга приравнять к блистательнейшим подвигам ума человеческого, а в самом изобретателе видеть подлинного героя.

Прежде всего словолитным аппаратом решались непосредственно лишь размеры (обеспечивались пространственные параметры) литер, но отнюдь не материал для их изготовления и не процесс создания самих форм шрифта (как графической индивидуальности) и форм для отливки шрифта (как материального комплекта деталей). Процесс этот очень органично сложился из следующих этапов и, вероятно, не потребовал особо напряженных поисков: вырезание в твердом металле (стали) пунсона, выбивание этим пунсоном в мягком металле (меди) матрицы; заложенная в словолитный аппарат матрица служит литейной формой для ответственейшей части литеры — очка.

Гораздо сложнее стояла проблема металла. Новая технология требовала свойств, которыми ни один природный металл не обладал: повышенной текучести в расплавленном виде (притом, при возможно низкой температуре плавления), быстрого застывания, высокой твердости, малой хрупкости и способности хорошо воспринимать и отдавать краску. Очевидно (это понимал тогда любой ювелир, литейщик колоколов или оружейник), нужен сплав. Но как его подобрать? Эта задача в те времена была неизмеримо более неопределенной и трудоемкой, чем и наши дни. И все же Гутенберг решил ее в сравнительно небольшой срок, исчисляемый всего годами: на 70 частей свинца 25 частей олова и 5 частей сурьмы. Решение было столь точным, что все новейшее техническое развитие внесло лишь незначительные поправки9Уже в XVI в. начали улучшать гарт (типографский металл), добавляя висмут. .

Ничего революционизирующего не внесли ближайшие века и в типографскую краску (на саже и льняном масле), а ведь и ее не было до начата печатания металлическим шрифтом: для него не годились обычные чернила (главным образом железо-галловые), которые, однако, вполне обслуживали все виды деревянной гравюры, включая и блокбухи10Книги с картинками и текстом, печатавшимся с досок путем «притирания» и, стало быть, на одной стороне листа (листы склеивались, чтобы скрыть грязную сторону). Уже давно установлено, что этот вид книг не предшествовал изобретению Гутенберга. Недавними исследованиями А. Стивенсона в Лондоне с использованием бетарадиографии водных знаков неопровержимо показано, что наиболее известные из блокбухов («Песнь песней» и «Искусство праведной смерти») печатались во Фландрии не ранее конца 1460-х годов..

Наконец, сам станок, рабочий механизм. Книгопечатание было завоевано человечеству не им, а словолитным прибором, верстаткой, краской, мацами, но все же без него оно никак не достигло бы ни того технического и художественного совершенства, которым отличаются первые же книги, ни того стремительного распространении, которое оно получило в ближайшее же десятилетие после выпуска первого шедевра. Конечно, здесь не приходилось начинать на пустом месте и можно было приспособить механизм сравнительно близкого назначения - пресс. Прессы для винограда, для отжимки масла, для сукон были известны издавна, а сравнительно незадолго до жизни Гутенберга были освоены прессы на бумажных мельницах. И в этом случае в свою очередь приходится ценить не столько идею повторно сближать бумажные листы с покрытой краской формой, прижимая их равномерно (вместо того, чтобы накладывая вручную лист на гравированную доску, щеткой или кожаной подушечкой протирать его с тыльной стороны), и даже не догадку, что для этого можно приспособить винтовой пресс, но именно глубоко продуманную «установку» с не допускающими перекоса, строго параллельными поверхностями талера и тигля, с салазками, вдвигаемыми под прессующее устройство, со складной рамкой (рашкетом) для автоматического попадании листа точно на нужное место относительно печатной формы и для сохранения чистоты полей — установку, позволяющую бесперебойное обслуживание двумя рабочими («тередорщиком» и «батырщиком» по нашей старинной терминологии), и получение сотен оттисков за один день.

И опять — не случайная справка: конструкция печатного станка, созданная к середине XV в., была лишь незначительно облегчена (заменой некоторых деревянных элементов на металлические) в начале XVII в,, но без каких либо существенных переделок сохранилась, невзирая на все бурное развитие книгопечатания вплоть до начала XIX столетия, когда, уже в капиталистических условиях, ее сменила печатная машина Кёнига.

Суммируя эти обстоятельства, убеждаешься, что Гутенберг не только во всем оказался на уровне лучших технических решений своего времени или, точнее говоря, шел во главе своих современников: созданная им технология полиграфии вполне оправдывала себя в течение 3,5 столетий, а во многом (разумеется, обогащенная и преобразованная) жизненна и доныне при всех гигантских успехах механизации и химии и полиграфическом производстве (например, ручной набор, состав гарта, получение литер из матриц и пр.).

Не только в быстро меняющихся военной или транспортной технике, но и в гораздо более консервативных горной, строительной, керамической или текстильной — нигде не наблюдается такой многовековой жизненности ранних технологических и конструкционных решений, которые доживали бы до своего радикального обновления буквально лишь в наши дни. Такая честь выпадала на долю лишь немногим изобретателям последних столетий, и уже одно это выдвигает Гутенберга в первые ряды среди тех, кто, поставив себе небывалую задачу, успевал найти ее удачнейшее решение.

Но есть еще одна сторона в гутенберговскон идее и в практическом ее воплощении — сторона принципиальная, теоретическая, которая, вероятно, даже и смутно не различалась самим изобретателем и которую слишком мало учитывают и историки техники. В основе процесса, изобретенного Гутенбергом и, как мы видели, имеющего исходным пунктом анализ требовании к поверхности печатной формы и к параметрам литеры, лежит — пусть тогда неосознанный! — абсолютно революционный принцип нормального размера и взаимозаменяемости деталей, принцип, вся прогрессивность которого стала в других областях техники обнаруживаться лишь гораздо позднее, а универсальное применение составляет даже не «вчера», а «сегодня» всего материального производства. Кирпичи действительно формовались массово и применялись обезличенно; кольчужник, разумеется, выковывал сотни колец заблаговременно, а не каждое в момент его скрепления с соседним; кузнец снабжал плотника тысячами примерно одинаковых гвоздей; сортность пряжи регламентировалась строжайше, без чего немыслимы были бы прославленные фландрские или флорентийские сукна и т.п. Но в целом на каждом этапе работы, а порой буквально на каждой операции приходилось (подчас бессознательно и автоматически) применяться к небольшим отклонениям детали, сырья или полуфабриката от некой средней нормы. Инструменты же были, как правило, не только самодельными, но и специально изготовленными «по руке». Даже пули и ядра приходилось подгонять к стволам, лекарства изготовлялись только по персональному рецепту (или по фантазии аптекаря), не говоря уж об одежде и обуви (кроме простейшей).

Кирпичи, гвозди, отливаемые из воска свечи или выпекаемые в форме пирожки да пряники сами по себе вряд ли подсказали Гутенбергу то, чего они не подсказали ни одному из архиискуснейших слесарей, часовщиков и оружейных мастеров его времени. Если идеи нормировании и обезличенной взаимозаменяемости могли быть порождена размышлениями о монетном деле, то ведь сами монеты в то времена еще носили на себе следы ручной отделки, постоянно требовали проверки взвешиванием, сосуществовали в величайшем разнообразии, а технически менее всего напоминали деталь некоего работающего узла. Как бы то ни было, для книгопечатания раньше, чем дли текстильного, строительного, металлургического и любого другого производства, даже раньше, чем для оружия массового истребления, понадобились абсолютно равные (по двум из трех измерений) тысячи экземпляров, около полутораста (см. ниже) разных знаков (букв, цифр, знаков препинания, пробельных материалов), допускающих сборку, разборку, перестановку в любых комбинациях. Эта потребность была абсолютно четко осознана, и техническое решение задачи механизировать письмо было подчинено именно этому требованию. Решение было математически, логически, технологически и экономически абсолютно правильным. И оно содержало в себе принцип, прогрессивнейший для любой отрасли техники, в том числе для десятка отраслей, о которых люди XV в. не могли и помышлять.

И все же! Только ли технический гений? А одержимость идеей, упрямство и упорство, искусные руки, изворотливость и организационная собранность — этими чертами истинного изобретателя обладал Гутенберг или нет? И можно ли любое из этих свойств не интуитивно или казуистически, а вполне объективно вывести из бесспорных источников? Мы предостерегали вначале от произвольной реконструкции моральных качеств, идей, набожности или т.п. свойств мастера. Но вот эти данные могут быть продемонстрированы с полной достоверностью.

Мы не знаем с точностью даже года его рождения (вероятнее всего, по ранее 1394 и не позднее 1399 г.). Во всяком случае, к моменту изгнании из Майнца — 1428 г. — молодому патрицию не меньше 30 лет. Во всяком случае, он в Страсбурге ведет не праздную жизнь на благородный манер и занимается не ростовщичеством, а добывает себе пропитание личным трудом и искусством и даже отказывается воспользоваться амнистией 1430 г. Примерно к 1437 г. он уже располагает таким авторитетом искусного ювелира (и мы сказали бы, механика), что к нему набиваются в ученики и в компаньоны. Он начинает с компании по изготовлению зеркалец, но вскоре переходит к некоему тайному предприятию, в которое охотно вступают крупные вкладчики и для раскрытия секрета которого не гнушаются затевать судебный процесс).

А из судебных документов декабря 1439 г. мы узнаем, что компании приобретала свинец и другие металлы, что ювелир Дюйме получил от Гутенберга 100 золотых «только за то, что относится до печатания» (allein was zu dem drucken gehort), что столяру заказывался пресс и этот пресс старались скрыть от чужих глаз, наконец, что Гутенберг озаботился, чтобы был разобран некий предмет, скрепляемый двумя винтами так, чтобы по отдельным четырем частям невозможно было догадаться о его назначении (однако мы не слишком рискуем в догадке, что это был уже некий ранний вариант словолитного прибора). Суд не расторг сообщества, и оно продолжало существовать, видимо, до 1443 г., впрочем и к этому моменту не завершив задуманного. Видимо, и личные средства были исчерпаны на многолетние эксперименты. Все, что мы знаем, это что еще в марте 1444 г. Гутенберг — в Страсбурге, а в октябре 1448 г. уже в родном Майнце, в нелегких поисках скромного займа. Если сблизить этот интервал безвестности с датами деятельности в Авиньоне Прокопа Вальдфогеля, то не исключено, что так или иначе Гутенберг мог использовать и его науку, быть может, даже лично обсуждать с ним мучивший обоих вопрос об искусстве механического письма. Это, конечно, догадка, но если она и верна, то знакомство их имело ценность отрицательного опыта. Во всяком случае, к моменту первого майнцского займа, т.е. не менее чем через восемь лет после начала разработки замысла, Гутенберг еще не в состоянии предложить заимодавцу достаточно осязательных результатов: очевидно, если и демонстрируется какая бы то ни было «печатная продукция», то лишь пробная — и неубедительная.

Но вот менее полутора лет спустя, не позднее начала 1450 г., юрист Фуст ссужает ему из 6% годовых целых 800 гульденов на неопределенный срок, под залог его оборудования. Это значит, что типография уже существует и даже функционирует, ибо вскоре ссуды оказывается недостаточно, и Фуст вновь вносит 800 гульденов, но уже как пайщик в новом предприятии. Самые различные подсчеты и осторожнейшие толкования документов исключают возможность видеть в этом новом, совместном предприятии что-либо иное, кроме печатания огромной двухтомной библии — это капитальное издание задумано, чтобы не просто засвидетельствовать возможность механического воспроизведения и тиража текстов, но доказать неограниченные возможности нового искусства созданием книги, ни в чем не уступающей по красоте лучшим церковным рукописям, — и одновременно с лихвой окупить все расходы и труды по его выпуску.

Поскольку:

  1. работа над этой библией не была закончена к ноябрю 1455 г., но, несомненно, была закончена вскоре после этого момента, а начата не позднее чем в 1452 г.;
  2. бесспорно, что для нее пришлось проектировать и отливать новый шрифт (еще дважды переделывая его: начав с 40 строк на странице, вскоре перешли к 41, а затем к 42 строкам);
  3. в 36-строчной библии, напечатанной после 42-строчной, имеются несколько первых листов печати более ранней;
  4. полиграфическое совершенство библии 1452—1455 гг. значительно выше большой части мелких изданий, печатанных шрифтом B36, — очевидно, что эти последние и были, быть может, вместе с первыми листами библии 36-строчной, первичной, уж не только экспериментальной, но и коммерческой продукцией первой майнцской типографии Гутенберга.

Известно несколько изданий латинской грамматики Доната, а также (11 строк ) из «Сивилиной книги» (на немецким языке), напечатанные первой из четырех отливок так называемого шрифта 26 строчной библии. А ведь изготовление нового шрифта - крайне кропотливое дело. Следовательно, на 1448-1450 годы приходится огромная по объему работа даже, если вслед за К. Вемером исключить из числа изданий этих лет астрологический календарь и другие мелкие издания того же (так называемого второго) состоянии шрифта B36 (что, по мнению новейших исследователей, не столь уж обязательно).

Итак, на протяжении 10-12 лет (1437-1449) пройден весь путь от первых замыслов до развертывании хорошо оснащенной типографии (B42 печаталась на трех станках шестью мастерами), от грубых опытов над однолистками и мелкими брошюрами до двух фолиантов безупречнейшего набора на 642 листах и две колонки (при тираже, по самым осторожным из подсчетов, не менее 150 бумажных и 35 пергаменных экземпляров). Пройден по крайней мере, по большей части этапов - без надежного спутника, без верных помощников-учеников, без семенного очага. К моменту начала работы над 42-строчной библией Гутенбергу уже за пятьдесят, по понятиям того времени он уже старик.

А он принимается за неслыханное дело и проявляет себя в нем на протяжении пяти лет безмерно, беспощадно требовательным (меняется число строк в полосе, делаются доливки шрифта, строго заранее распределяются и перераспределяются между шестью подмастерьями отрезки текста, проводится придирчивейшая корректура). Он уже не один — в работе воспитываются талантливые печатники, которые впоследствии сами заведут типографии в Бамберге, Страсбурге, Кельне, Базеле, Нюрнберге, Аугсбурге а главное — привлечен к работе искусный каллиграф, быстро освоивший новое дело и завоевавший полное доверие как Фуста, так и самого Гутенберга — Петер Шеффер, будущий глава фирмы в течение полувека.

Изучение филиграней в большом числе сохранившихся экземпляров показало, какие удивительно сложные и точные расчеты управляли расходованием и закупкой бумаги - самой дорогой статьи производства, как размеренно и бесперебойно была построена ежедневная работа, как неминуемые простои двух станков (из-за исчерпания запаса бумаги) были полностью использованы для печатания на них двух параллельных текстов бланков индульгенций (что сразу восстановило оборотные средства и привело к появлению новой партии бумаги).

Словом, первое же крупное типографское предприятие оказывается примерным и по организации рабочего процесса и по экономической продуманности и в то же время ставит своего руководителя перед непрерывными трудностями. Вот находчиво преодолен кризис с бумагой, осталось совсем немного до полного завершения затянувшегося труда. И тут, как в трагедии или эпосе — кульминация невзгод, чудовищный удар в спину, разверзшаяся пропасть: Фуст затевает тяжбу, изымая свой вклад, требуя возврата ссуды с процентами на проценты, и в частичное удовлетворение своего иска (суд разобрался в неправомерности половины его притязаний) отбирает и оборудование новой типографии (а стало быть и шрифт B42), и либо всю долю тиража, причитающуюся Гутенбергу, либо, во всяком случае, наибольшую его часть.

Несмотря на это, свои последние листы каждый из печатников закончил с той же неторопливой тщательностью, с которой и до того велась работа в соответствии с заданным Гутенбергом ритмом, явно выводившим из терпения Фуста. Для первого дело и честь всей жизни, для второго растянувшаяся и ввергавшая в долги инвестиция капитала11Избежим, однако, совершенно неоправданного представления о процессе 1455 г. как конфликте труда и капитала, о якобы классовом характере решения суда; для последнего оба тяжущиеся были собратьями по классу, каждого из них поддерживали почтеннейшие бюргеры и клирики. Дело было чисто гражданским разбирательством и ни сразу после его решения, ни много позднее, когда Гутенберг пользовался покровительством князя-епископа, он его не оспаривал..

И здесь вырисовавшийся перед нами облик блестящего изобретателя, гениального инженера, упорного борца за осуществление грандиозного проекта, подлинного командира производства вписываются новые черты. Нет, мы имеем в виду вовсе не прекраснодушного интеллектуала «не от мира сего», не чудака, увлеченного все новыми усовершенствованиями, не считаясь с трезвыми деловыми соображениями компаньона (а склонен к такой трактовке» даже скептический Шольдерер). Мы готовы утверждать, — если б не было ни единой из перечисленных нами заслуг Гутенберга перед человечеством и перед техникой, если б не он изобрел книгопечатание, если б всю жизнь не отдал на усовершенствование и внедрение этого изобретения, - он все же заслуживал бы вечной и самой восторженной памяти всех потомков. Почему? Потому что он стал зачинателем и мастером искусства книги, потому что он художественно продумал и художественно до мельчайших деталей осуществил издание, которое должно было служить шедевром в старом, цеховом смысле этого понятия (образцом совершенного владения данным мастерством), а осталось непревзойденным шедевром типографского искусства на все времена.

Это может казаться преувеличенным, а между тем это не более как вполне трезвая констатация. Дело не просто в отличной гармонии пропорции зеркала и полей, а в верно угаданном формате обоих полутомов, в поразительной ровности и чистоте набора, отличном расчете печатавшихся параллельно частей, позволившим их идеальное примыкание (а у кого и на каком примере было учиться первому техническому редактору и метранпажу?). Прекрасен и идеально выбран по типу излюбленных в Майнце шрифтов церковных рукописей, вероятно при компетентной консультации, сам шрифт, отвечающий требованию черноты и равномерного чередовании жирных стволов букв и просветов между ними. Однако все это не исчерпывает художественного эффекта 42 строчной библии. И большей или меньшей мере каждому из этих достоинств следующие поколения печатников или подражали, или старались противопоставить новые достоинства, иную четкость, по-иному оправданные (или неоправданные) решении. Но один из пунктов программы соревнования оказался в любом из следующих изданий (даже самого Гутенберга) или сильно облегченным, или начисто отпадал. Ведь Гутенберг поставил и блестяще решил задачу, и данном случае абсолютно неизбежную, но вообще-то для печатной книги и непосильную и совсем ненужную. Он стремился доказать, что книгопечатание способно создать книгу, ни в чем не уступающую лучшим работам писцов, удовлетворяющую самый взыскательный вкус книжников — клириков и ученых.

А этот вкус был взращен на прочной, более чем двухвековой, традиции готической фрактуры, доведенной писцами в торжественных пергаменных кодексах до величайшего изящества без утери четкости. Одной из особенностей этого вида письма было обилие надстрочных знаков, другой — множественность написаний одной и той же буквы (и ярко выраженное отличие прописных, особенно же инициалов, от строчных). То и другое позволяло искусному писцу, не погрешая против равномерности чередований черных вертикалей и белых просветов, свободно разнообразить рисунок строки (и сочетание строк) и, вводя большее или меньшое число сокращений и круглые или «длинные» формы букв, обеспечивать безукоризненную ровность правого края; но и более того: поскольку зрительная равномерность просветов зависит от конфигурации соседней буквы, писцы выработали лигатурное написание многих пар букв и, кроме того, под их пером свободно менялись (наращивались или срезывались) контуры примыкающей буквы.

Нет нужды объяснить, как сложно (и даже противопоказано) все это типографскому набору. Гутенбергу не приходилось это объяснять: как и многие азы (например, пробельный материал!) он все это сам постиг на эксперименте — в своих ранних изданиях. Но он задумал и эту сложность одолеть. Созданный им для 42-строчной библии шрифтовой материал включал 47 литер для прописных и 243 литеры для строчных. А размеренный темп набора и печатания (одну страницу на работника в день) вне всякого сомнения вызывался грандиозной правкой, благодаря которой и обеспечивалось это максимальное приближение к каллиграфической эстетике.

Не может быть сомнений, велико было искушение упростить задачу, особенно когда иссякали средства и оттягивались сроки реализации тиража, а тем самым и выкупа типографии у Фуста. Но словно скованный церковным обетом, не идущий на уступки трудностям, Мастер остается требовательным до конца, а его творение будет воздавать ему высочайшую хвалу, доколе люди будут печатать и любить книги.

Нет, не опрометчиво мы завели речь о героизме и подвиге, о светлом гении Гутенберга.

Есть еще два признака, о которых здесь нет надобности особенно распространяться. Один из них раскроется, если мы учтем, что же дало изобретение и его полная реализация самому Гутенбергу. Вполне можно допустить, что он не ослеп (хотя при только что описанной работе и многолетнем обращении со свинцом расстройство зрения вполне вероятно); несомненно, и представление о полном его разорении процессом 1455 г. сильно преувеличено - спор сейчас может идти лишь о том, много или мало (и что именно) Гутенберг сам напечатал после 1455 г., но в том, что он печатал, сомневаться нельзя; что в последние годы жизни он был обеспечен пенсией от архиепископа и почетным званием, это так же бесспорно, как и то, что и феврале 1468 г. он был погребен в церкви францисканцев, при перестройке которой в середине XVII в. все следы его могильной плиты исчезли (а ее бесплодно искали еще ранее). Имя его как изобретателя впервые начали называть в печати десятилетиями позже, хотя гуманисты сразу же отнесли книгопечатание к числу великих открытий. Ранее 1499 г. ни один из его учеников не упомянул его, а бывшие компаньоны — Фуст и Шеффер чуть ли не выдавали изобретение за свое.

Гутенберг ни разу не обозначил своего имени на изданных им книгах. Он не сумел - или не счел нужным оградить и свой материальный интерес, не вступал ни в тяжбу, ни в конкурентную борьбу с теми, кто стал, за счет его интересов, первыми удачливыми издателями. Не будем гадать, высокомерно ли это, смирение или сломленная воля. Учтем то, что дано историей объективно: двигателем жизни — по крайней мере, с момента озарения мыслью о книгопечатании — была не личная корысть.

Равносильно ли это утверждение тому, что Гутенберг был мучеником идеи или апостолом любви к неблагодарному человечеству? Этого мы не собираемся утверждать. Для суждения об его идейной направленности, так же как и о социальном лагере, наука не располагает достаточной информацией; слишком безлична в этом отношении и его «издательская программа». Десятки его ближайших последователей, не говоря уже о таких фигурах XVI в., как Этьен, Доле, Плантен, а тем более как Иван Федоров, характеризуются своими изданиями несравненно отчетливее. Две библии, несколько латинских, церковного содержания брошюр, ряд изданий Донатов, но и серия обиходных книжек для народа на немецком языке; однако и заказные индульгенции — это в равной мере может быть и случайным и обусловленным извне, наличием заказа, расчетом на сбыт, а может и носить программный — не вполне нам ясный, характер. Но мы ведь убедились в том, в сколь малой мере на весах истории величие и общественная ценность подвига определяется субъективными представлениями и настроениями героя. И здесь перед нами встает второй признак.

Это — социальная значимость.

Что дал людям изобретатель книгопечатания?

Большим ли их одарили Прометей и Кадм? А герои — основатели царств, создатели законов, покорители стихий? Если речь отделила человека от обезьяны, помогла процессу очеловечивания зверя трудом, если письмо способствовало перерастанию орды в общество, то печать, став одновременно и мощнейшим средством информации и безгранично сильным оружием социальной борьбы, открыла, освещала и будет освещать путь к бесклассовому обществу и свободе. Оружие это (такова закономерность исторического процесса) долгое время было в руках угнетателей, т.е. врагов знании и свободы. И по той же причине и в наши дни не раз оно обращается против истины и справедливости. Но вследствие той же исторической закономерности оно стало уже величайшей силой в лагере угнетенных, сбросивших и сбрасывающих капиталистическую эксплуатацию, и по мере наращивания научных знаний (а это тоже объективный процесс) именно оно приведет к тому торжеству человечности, когда высокий уровень производительных сил снимет все социальные антагонизмы, и все мечи будут перекованы на орала.

Этого значения книги и печати не может умалить никто. И в этом — решающий объективный критерий подвига Гуттенберга.

MaxBooks.Ru 2007-2015