Книга в истории человеческого общества

Изменение внешности книги в XV-XVI вв.


Блестящий знаток ранних изданий и едва ли не тот из современных инкунабуледов, которому лично знакомо наибольшее число выдающихся раритетов и уникальных экземпляров, Курт Бюлер прочел в 1959 г. в Пенсильванском университете интереснейший цикл лекций «Книга пятнадцатого века. Писцы. Печатники. Оформители» Лекции эти, подытоживающие долгий опыт и огромную литературу2Ha 93 страницы текста в книге 90 страниц библиографических справок и 11 страниц указателя. насквозь полемичны. Такова и составленная на их основе умная и изящная книга Бюлера. Она на каждом шагу (и притом исключительно конкретными примерами, а не рассуждениями) опровергает ходячие — впрочем, не среди специалистов! — представления о полной противоположности между печатной и рукописной книгой, о якобы несравнимости цен на них, об антагонизме писцов и типографов, о немедленном вытеснении миниатюриста гравером и т.д.

Те писцы книг, которые не спешили переквалифицироваться на наборщика или печатника, еще долго после Гутенберга находили себе применение в качестве каллиграфов, учителей и авторов руководств чистописания. Иллюминаторов рукописей появление печатной иллюстрации и печатного орнамента отнюдь не сразу лишило заработка: спрос на художественные рукописи держался еще не менее века, роскошные пергаменные экземпляры печатных книг принято было снабжать пышными миниатюрами (иногда для этого даже соскабливали линии гравюры), а для более простой работы по (акварельной) расцветке многоэкземплярность новых ксилографий представляла количественно несравненно больше возможностей заработка, нежели прежде любая, наиболее «массовая» продукция рукописей. Даже такие сторонники книгопечатания, как Тритемий, считали, что бумажные книги не проживут и двух веков, и отдавали предпочтение писанным на пергамене. Много непоследовательного и традиционного было и в издательской специализации первых десятилетии печати, не всегда объяснимы капризы богатых и владетельных любителей, которые продолжали заказывать рукописные тексты произведений, уже существовавших в печатных (и притом исправных и доступных) изданиях.

Словом, нельзя видеть в середине XV столетия некую четкую грань, разделяющую книжный обиход Западной Европы на две резко противоположные и несходные части. Старое еще долго сосуществует с новым, оно живуче и даже продуктивно. Жизнь оказывается сложнее, пестрее, противоречивее схемы — и в этом К. Бюлер бесспорно прав, а его поучение будущим коллекционерам и хранителям — полезно.

Но тем не менее, дочитав эту книгу, ловишь себя на мысли: и это все? Неужто и вовсе нет ни скачка, ни нового качества? И в неоднородных началах существеннее ли их соседство, а не борьба, их принципиальное и несколько абстрактное равноправие, а не неизбежное реальное лидерство, неотвратимая победа в будущем одного из начал и захирение, отмирание другого? Автор живо различает специфику каждого из ранних десятилетий книгопечатания, особенности национальной типографской продукции, но он как бы уклоняется от долга признать становление нового, осмыслить процесс насыщения отдельных стран, а затем и Европы в целом новой книжной продукцией, факт постепенного воплощения всего литературного (и вообще рационального) наследия человечества в печатных книгах. Любой из обильных подсчетов К. Бюлера вопиет о динамике, а трактован им скорее как подтверждение статичности.

Характерно, что именно К. Бюлер последовательнее всего демонстрирует — и притом на счастливых личных находках обратное влияние книги печатной на книгу рукописную: тут и явные копии с типографского текста, и доведенные до совершенства рукописные подделки, а также подражания граверам и вообще убранству печатной книги. Тем самым по-новому выявляется вовсе не только близость инкунабул к рукописям и одинаковая их приемлемость для читателей и покупателей в XV в., но и иное: очень раннее активное воздействие самого внешнего вида печатной книги, едва начинающего обособляться и утверждаться, на эстетические воззрения и нормы потребителей и производителей книги3К. Бюлер начинает свои лекции с примера рукописного подражания антверпенскому изданию 1486 г., т.е. через каких-нибудь полтора десятка лет после введения там типографии (с. 15—16). Далее он сам утверждает: «Опыт научил меня тому, что каждая рукописная книга, относимая ко второй половине XV в., потенциально (а нередко и несомненно) является копией какого-нибудь колыбельного издания» (с. 16). И то и другое говорит об интенсивности и темпах указанного нами активного воздействия печаной книги на рукописную..

Внешний вид (зрительные признаки) книги мы и примем за исходный пункт нашего рассмотрения. Отнюдь не потому, чтобы мы ему приписывали некую ведущую роль (как чистая форма он лишь заключает содержание, а не предопределяет его) или усматривали в нем особенно сильный информационный момент. Напротив, мы считаем этот последний здесь минимальным. Но все же бесспорно наличным, хотя информация в нем заключена косвенная, побочная и во многом непроизвольная. Однако как современнику, так и нам эта минимальная и косвенная информация наглядно и вполне достаточно свидетельствует о чрезвычайно быстро протекающем процессе радикальнейшей перестройки.

Оговорив выше невозможность в тексте данной статьи исчерпывающе пояснить вводимую нами терминологию (вопроса об эволюции информации), восполнять недостающие звенья системы, а тем более обосновывать их, мы вынуждены обходиться простыми справками в отдельных местах.

В данном случае под минимальным моментом информации понимается простейшее привлечение внимания к факту своего существования или принадлежности к определенной категории; осуществляется такого рода информация косвенно или побочно, например костюмом (прямое и основное назначение коего не информационное, но покрой, качество ткани, цвет, «модность», свежесть которого могут служить «вывеской» ранга, направления мысли и даже нравственного облика носителя), униформой, погонами и нашивками, флагом, маркой автомобиля и т.п. Степень произвольности дачи такой информации и границы ее воспринимаемости могут быть весьма различными; креп, букет, орден, нарукавная повязка имеют уже иную, обычно более непосредственную информационную нагрузку и притом с большим и более индивидуализированным элементом информации. (Оговариваем одно из основных положений: информация всегда процесс и потому средствам, носителям информации, а равно ее содержанию не могут быть присвоены абсолютные количественные показатели.)

Внешний вид книги сам по себе заявляет только об со солидности или доступности, об ее надежной традиционности или, наоборот, подчеркнутой модности, современности и т.д. (Все же прочее, порождающее патриотические, революционные или библиофильские эмоции, пиетет или пренебрежение, любопытство или сожаление об отсутствии средств на покупку, называется не самим внешним обликом книги, но ассоциациями, возникающими при учете отдельных ее элементов: заглавия, а следовательно, сюжета и даже жанра; имени автора, а следовательно, политического направлении, художественного уровня и т.п.; качества бумаги и иллюстраций, а следовательно, цены, веса, места на полке. Напоминаем, что это противопоставление делается нами не с позиций торговой информации, изучающей психологию читательского спроса.)

Ощутимее всего, даже для неспециалиста, информация сказывается в том комплексном облике, который проще всего соотнести со стилем. Книги XV и. вообще-то исключительно многообразны и в них отражены самые различные искания, начиная буквально с первого же десятилетия книгопечатания. Но все же, упрощая, мы не исказим действительность, если напомним, что первенцы печати вполне отчетливо готичны, лучшие образцы через полвека преимущественно ренессансны, а еще через век недвусмысленно барочны, маньеристичны, гротескны. Обосновать это примерами, проанализировать по отдельным мотивам и общим принципам решений пространственных и цветовых, по характеру очерка в гравюре и построения шрифта и прочим структурным элементам не представляет труда, но отвлекло бы нас в сторону, да, пожалуй, и не нужно ввиду как бы самоочевидности.

Однако означает ли все это нечто большее, нежели простое отражение в книге общих стилистических сдвигов, сказавшихся в архитектуре и скульптуре, живописи и фасонах причесок или одежды? И не изменилась ли бы принудительно и в тех же направлениях внешность книги к 1520 или 1610 гг. в случае, если бы книгопечатание не было изобретено и книги по-прежнему изготовлялись от руки?

Да, разумеется, не книга создала перелом вкусов, она лишь следовала за ним; и, безусловно, ренессансная ясность классики одолела бы полифоничность готики с той же неумолимой неизбежностью, даже если бы Гутенберг не появился на свет, и т.д. Однако не будем спешить к сведению всего к трюизму. Здесь все же заслуживают внимания два, вполне спецификеских, обстоятельства:

  1. печатная, т.е. многотиражная, книга сама явилась передатчиком, распространителем, пропагандистом, законодателем новых вкусов неизмеримо более многочисленным, оперативным, мобильным и доступным, нежели была книга рукописная и, следовательно, информация о нормах и эталонах нового вкуса располагала теперь большей частотой, большей повторяемостью, большим радиусом распространения и более широким социальным диапазоном,
  2. тем самым она более активно, нежели ее рукописная предшественница или сверстница, сама содействовала смене вкусов, стилей и т.д., а следовательно, и той или иной мере ускоряла процессы становления (самоосознании) и внедрения (признания, одобрения, утверждения, насаждения свыше) нового.

Дело, однако, отнюдь не сводится к тем, самым общим, стилистическим признакам, с которых мы начали наш обзор. На протяжении первого полувека книгопечатания можно наблюсти и иную радикальную эволюцию во внешнем облике книги: с неменьшей силой и старанием, чем первые образцы стремились во всем уподобиться книге рукописной, книги конца ХV в. стремятся утвердить и продемонстрировать новую, чисто типографскую, эстетику.

Конечно, многие решения, найденные в век рукописей, сохранят свою жизненность: пропорции листа и зеркала текста, принципы золотого сечения, соотношении нолей. Но едва ли не ведущим моментом в художественном решении страницы или разворота рукописи был цвет - не только принцип полихромности или как минимум бихромность (красные заголовки и инициалы), но и общий колорит самого листа (на пергамене всегда не совсем белого) и главное текста (лишь в редких случаях чисто черного, чаще же с более или менее интенсивным «теплым» коричневатым оттенком чернил). В интересующем нас сейчас разрезе несущественно, какие технические и экономические трудности понадобилось преодолеть и обойти для этого, но во всяком случае уже Гутенберг и Фуст с Шеффером, печатник «Католикона» и Ментелин, Кеслер, Зензеншмид, Венсслер и ранние типографы Италии и Франции — все они полностью обеспечили своим первенцам возможность предстать в торжественном обличим: будь то хитрый механизм инициалов майнцских псалтырей, будь то просто ломбарды или колонтитулы, впечатываемые красным или же вписываемые рубрикатором от руки, но двухцветность, иногда трехцветность, этим достигалась вполне наравне с рукописью. А в любом пышном инициале — уже возможность разрастись листвой, усиками, побегами на целое поле; иначе говоря, поля ранних инкунабулой (особенно пергаменных экземпляров) нередко напрашивались на орнаментацию цветочным, зоологическим или геральдическим узором — и узор столь же удачно обрамлял фрактуру текста, как в лучших богослужебных книгах, хрониках или часовниках предыдущих столетий.

Это тесно связано с многообразными и полнокровными функциями иллюминации средневековых рукописей (и уже в силу этого не может быть детальнее рассматриваемо здесь); но заметить нужно и можно, что даже при высочайшей реалистичности воспроизведения в такого рода орнаменте фиалок, зайцев, ягод земляники или гончих собак информационная их функция весьма специфична и с содержанием книги, с ее литургическим, познавательным или душеспасительным использованием либо вовсе не связана, а иногда прямо им противостоит (языческие птице-рыбы, драконы, жонглеры в скандальной близости от евхаристии в английских псалтырях XIV в.), либо связана крайне слабо. О текстовой иллюстрации, связанной с содержанием книги, речь пойдет далее; сейчас достаточно отметить, что при всей несходности самих художественных принципов, лежащих в основе миниатюр и ранних ксилографических иллюстраций, последние вполне допускали расцветку, подчас прямо ее требовали.

Один из готических типов оформления книги. Из изд.: Plenarium. Urach, K. Fyner, 1481

Когда же печатники, например Конрад Финер в Эсслингене и Урахе, стали создавать ксилографические бордюры, эти последние, несмотря на свое абсолютное графическое совершенство, допускали раскраску и были явно рассчитаны на нее; даже чутко воспринявший итальянскую (и вполне ренессансную!) манеру бордюра-рамки Э. Ратдольт компонует ее в «Аппиане» 1477 г. как красную.

Традиция цепка и живуча — и искушение расцвечивать доживет и до начала XVI в. и обезобразит не одни экземпляр изданий, вовсе в ней не нуждающихся: чисто типографской графичности, построенной на эффекте контраста максимально белой бумаги с предельно черным шрифтом или рисунком, не только пестрота противопоказана (особенно же прозрачных акварельных мазков с их нечеткими краями), но и скромнейший красный инициал или заголовок приличествует далеко не всегда (и только в виде самого исключительного, особо «ударного», эффекта). А (за исключением, разумеется, всего разряда книг церковно-служебных, которые сохранят красные элементы вплоть до наших дней) книга конца XV в., будь то законченно гуманистическое издание, пронизанное ренессансным отблеском античного мрамора, будь то национально-сочное немецкое или французское воспроизведение средневекового творчества в готических формах — книга эта будет резко отличаться от рукописи и строиться по уже успевшим за 2—3 десятилетия выработаться нормам новой, чисто типографской эстетики.

Конечно, явление это вовсе не только художественного плана, и природа его обусловлена в первую очередь производственными требованиями. Набор и печать одноцветные неизмеримо проще и дешевле. Точно так же, хотя никем не оспаривалась законченная красота гутенберговской библии с ее предельным приближением к готической каллиграфии, весьма быстро, как слишком уж нерентабельная на всех этапах (резка пунсонов, выбивание матриц, отливка литер, а главное набор!) стала отмирать (или предельно упрощаться) вся система лигатур, вариантов одной и той же буквы по рисунку и по дистанции примыкания. А вскоре начали отбрасывать и всяческие сокращения, и наконец — надстрочные знаки, весьма выгодные дли ускорения письма и экономии места в рукописи, но несущественные — и даже прямо затруднительные — в типографской практике. Это сказалось уже в первые десятилетия книгопечатания, а через столетие после Гутенберга окончательно изменило даже внешний вид текста (он уже почти неотличим от современного нам).

Но все это только механическое преобразование, и притом вводимое и осуществляемое именно под нажимом требований производственного процесса: информационное значение его ничтожно, и в этом отношении книгопечатание лишь несколько ускорило распространенно современной манеры письма с весьма ограниченным применением сокращений (сравнительно с юридическими памятниками и комментариями или студенческими копиями текстов XIV—XV вв.). Однако нововведения и эксперименты на этом поприще не могли не повлечь за собой огромной работы по преобразованию наборного текста, неизмеримо более важному как по его информационному значению, так и по существу (а потому и потребовавшему длительной напряженной — и уже не безымянной — активной деятельности ряда печатников). Мы имеем в виду реформы орфографии, ее упрощение и унификацию, на чем вскоре придется специально остановиться.

Пока же задержим внимание на новых элементах, сознательно вводимых ранними типографами и все дальше уводящих печатную книгу от своего рукописного прообраза. Практика кустодов, эпизодической фолиации (счета листов), буквенно обозначаемых сигнатур лагенов (тетрадей), изредка — колонтитулов выработалась еще и рукописный период и была унаследована печатной книгой (не вся сразу). Однако вся эта разметка вводилась не в помощь чтению, а в помощь брошюровке; сама тиражность во много раз увеличила (и осложнила!) труд переплетчика, тем более, что дороговизна бумаги и необходимость ее приобретать сравнительно небольшими партиями (и в разных местах) имели неизбежным следствием разнобой в объеме тетради (4, 6, 8, 10 листов) и в спуске полос. Характерно, что, как правило, если в книге были обозначены сигнатуры или кустоды, то фолиация не проставлялась (и наоборот). Крайне сбивчивая и путаная фолиация ранних изданий — одно из проклятий библиографов. Но воочию убеждаешься, как типографы последовательно одолевают хаос. Они вводят в конце книг «регистры» сигнатур, т.е. справку для переплетчика, в каком порядке подбирать лагены и сколько в каждом из них листов; упорядочивают колонтитулы, от сложных колонцифров «Folium CXCVIII»-«Folium СХСIХ» переходят, даже при готическом наборе, к простым арабским колонцифрам «198-199», а в «Cornucopiae» Перотто в 1499 г. Альд впервые вводит — с бесспорным выигрышем уже не только для переплетчика, но и в первую очередь для читателя — сплошную пагинацию. Еще в течение четверти века она будет завоевывать свое положение, но уже с 20-х годов XVI гг. стянет общепризнанной и сама собой разумеющейся.

Корректорские функции обособились уже в типографии Шеффера, квалифицированные специалисты приглашались на эту должность уже в первую парижскую типографию, ученые-гуманисты в качестве «корректоров» выполняли нередко подлинно научную работу редакторов текста, ученых консультантов издателя и т.д.; по сравнению с гарантией текста, осуществлявшейся в университетах присяжными стационариями, это была новая ступень. Ибо, с одной стороны, все повышаются требования к достоверности текста, и мы готовы теперь уже считать эти требовании «текстологическими», а не нотариальными, растет критика текста (ранние гуманисты-филологи; Лоренцо Валла; Лефевр д’Этапль; Беат Ренан; Эразм; Бюде; Доле; Этьены), и все расширяется круг текстов, к которым она прилагается, и притом не в интересах одних лишь «клириков», т.е. университетских кругов, но в расчете на гораздо большие толщи читателей.

С другой же стороны, нельзя забывать ни информационную сторону фактора численности экземпляров утверждаемого данным изданием «верного» или «ложного» чтения, ни чисто экономическую. Мера читательских претензий или, напротив, доверия и предпочтения на язык книготорговли и издательства переводится шансами сбыта не одних лишь лежащих на складе, но также и только еще печатающихся или даже планируемых изданий; в том же направлении развитие стимулируется и конкуренцией, когда недобросовестный сосед готов опередить, печатая «быстрее, чем варится спаржа», а завистливый к чужому успеху гуманист обойденный в данном издании комментатор того же историка или поэта — спешит излить в желчной полемике свое злорадство по поводу каждого стилистического промаха, филологической недогадливости, а то и простой опечатки.

Старинные просьбы к читателям «не клясть, но исправлять», прощать человеческие слабости переписчика (соответственно, наборщика) нашли место и в печатных книгах, но уже явно никого не устраивали; горделивые заверения типографа о тщательности выверки набора вскоре же их вытеснят, но и они не избавляют от огорчений ни читателя, ни автора (и в эпоху Ренессанса не всегда щепетильного в средствах завоевании своего авторитета, но всегда сверхщепетильного в поддержании его). Уже Иоганн Фробен признавал, что «покупатель книги, полной опечаток, приобретает не книгу, а неприятности». Альд вписывает от руки в греческой псалтыри 1490 г. строку, выпавшую при верстке, а в «Аристотеле» 1497 г. вклеивает в аналогичном случае наборную строку; но вот появляются списки опечаток, а в 1529 г. Эразм добивается специального приложения «Опечатки и добавления» на 20 страницах с 180 исправлениями. Разве это не показательно для роста точности и достоверности информации, недостижимой на предыдущем этапе письменности?

Пример гротеска в оформлении титульного листа. Из изд.: Grapheus. Antwerpen, 1550.

В наши дни единственно папские буллы (да еще некоторые стихотворения, пущенные поэтом в обращение без заглавия) имеют хождение, именуясь не по сюжету или названию, а по первым двум-трем словам. Нам поэтому трудно себе представить, что заглавие и даже имя автора стали устойчивыми элементами самого произведения (а также той книги, в которой оно материально воспроизведено писцом или печатником) тоже только с развитием книгопечатания. Разумеется, о том, что «Божественная комедия» — творение Данте, а «Филоколо» — Боккаччо, знали (и при надобности это отмечали) так же несомненно, как то, что именно Вергилий сочинил «Энеиду», а Боэций — «Утешение философией». Но средневековому книжнику, даже ученейшему, ничего не стоило приписать не только императору Константину пресловутое «Дарение» в пользу римского епископа, но и тому же Боэцию — сочинение «De disciplina scolarium», родившееся во французской университетской среде XIV в. С одинаковой легковерностью приписывались как Аристотелю, так и Альберту Великому труды, не принадлежавшие ни тому, ни другому. Множество «Слов», трактатов, писем числилось за Августином, епископом Гиппонским или за Бернардом Клервосским, Бонавентурой или Кассиодором, которые к ним были совершенно не причастны. Под одними и теми же формальными или отраслевыми наименованиями (Secreta secretorum, Summa de casibus conscicntiae, Tractatus de poenitentia, Liber do laudibus BMV, De affinitate et consanguinitate и т.п.) в инвентарях бытовало множество совсем разнородных произведений, а одно и то же произведение фигурировало в списках под несколькими несходными названиями.

Историко-технически это было связано с отсутствием в книжном кодексе того ярлыка — «титула», который некогда свисал из футляра положенного на полку папирусного свитка и содержал краткое наименование сочинения или, точнее, то, что считалось столетиями отличительным признаком: начальные слова (т.е. «Гнев, о богиня, воспой!», а не «Илиада» или «Гомер»; «Quousque tandem», а не «Речь против Катилины» или «Цицерон»; «Блажен муж», а не «Псалом I» или вообще «Псалмы Давидовы»).

Культурно-исторически это связано с тем, что вплоть до появления печатной книги практически полностью отсутствует (и материально и как понятие) титул книги; нет ничего даже эмбрионально соответствующего титульному листу, и самое слово «titulus» стало приравниваться просто к «именованию» (Liber cujus titulus est... «Книга глаголемая...»). Правда, редко текст начинался вверху левой колонки без начальной формулы, «зачина»: «Incipit liber qui dicitur...», «Incipit Evangelium secundum Marcum», «Incipit opus intitulatus de puritate animae», «Incipit liber dans modum legendi abbreviaturas...», точно так же, как и свое время само Евангелие от Марка открывалось словами: «Начало Евангелия Иисуса Христа...»; и нередко в конце текста писец означал краткое название переписанного труда, а подчас и добавлял кое-какие сведения о времени и месте изготовления данного списка, иногда и свое имя.

Такого рода «инципиты» и «колофоны» не могли не перекочевать и в книгопечатную практику. Однако, как правило, типографом руководили не совсем те соображения, что писцом, и не просто о пропитании помышлял он, но об обеспечении верного и быстрого сбыта данному изданию, а также будущим своим изданиям. И поскольку это так, анонимность 42-строчной библии должна была смениться многозначительной недоговоренностью колофона «Католикона», а затем и все более эксплицитной полнотой сведений в колофонах 60-х годов.

Более того, весьма рано, уже у Фуста с Шеффером, рождается издательский знак — оповещение покупателя о персональных достоинствах печатника или издателя.

Спорадически заголовок книги начинают выносить на отдельный листок в качестве шмуцтитула (т.е. явно более с целью сохранить начало текста от загрязнении, нежели с задачами четкой информации о содержании книги, или во всяком случае не ради большего, нежели имели и виду прежние владельцы книг или переплетчики, еще в XIII в. штемпелями выбивавшие на крышках краткие надписи). Но новое развитие лежало в природе вещей: печатник при брошюровке и сортировке книг в сотнях экземпляров, торговый агент или купец-комиссионер, перевозя десятки разных книг и держа их на складе, нуждались в четком, бросающемся в глаза отличительном признаке данной пачки связанных печатных листов.

Эта техническая сторона не должна, однако, заслонить экономическую: в самом торговом процессе, в пропаганде своего товара, при размещении заказов, в отчетности по продажам, при калькуляции дальнейших сделок было удобно сразу видеть, что за сочинение, какого автора быстро разошлось, а какое залежалось, в каком городе, когда и, главное, кто его напечатал и кто пустил в продажу. А выиграл от всех этих забот не столько торгующий, как читающий мир, т.е. не производители товара и не столь же необходимые посредники по его распространению, но его потребители, в конечном счете — человечество (или в тот момент, по крайней мере, грамотная часть населения данной страны). Сведения, аккумулированные в колофонах, но и впереди текста, все чаще теперь выносимые на отдельную страничку, становятся все более исчерпывающими, начинают даже включать элементы рекламной похвалы сочинению, автору, качеству издания и умению и старанию печатника. И не пройдет и четверти века со времени печатания шедевра Гутенберга, как Эрхард Ратдольт создаст в Венеции в 1476 г. первый в мире полный титульный лист, в котором наличествуют уже все библиографические элементы да еще вдобавок в стихотворной форме и с красивым орнаментом (хотя книга астрономического содержания).

Не станем отвлекаться от нашей темы в сторону истории титульного листа. Ему уже посвящены и искусствоведческие и культурно-исторические исследования (а литературоведческие и юридические еще, несомненно, будут написаны). Ему предстоит вплоть до XVIII в. (а в графическом отношении — и до наших дней) сложная эволюция, насыщенная борьбой витиевато-напыщенного многословия с изящным — и не менее впечатляющим, но более доходчивым — лаконизмом; темная, перегруженная аллегорикой, бордюрами и орнаментами многошрифтовая эпиграфика, сложнейше организованная по многим вертикалям, не без боя уступит свои позиции предельно сухим и светлым, простым и ясным построениям заглавия и выходных данных.

Англо-голландский разговорник. Пример сложной композиции титульного листа с включением ребуса. Из изд.: G. Whetstone. The Honorable Reputation of a Soldier. Leyden, 1586

Титульному листу предстоит то воздерживаться от скромнейшего типографского или ксилографического орнамента, то самому ретироваться, уступая свое законное место гравированному фронтиспису. Титульный лист станет то сам возвещать о «высочайшем одобрении», церковном благословении, привилегии, то, напротив, умалчивать о месте напечатания и об издателе (а то и об авторе) — или даже намеренно вводить в заблуждение, прибегая к лжи о стране, городе, годе или имени — во спасение от инквизиции или полиции.

Но какие бы новые оттенки мы не усматривали в этом дальнейшем развитии, уже очевидно: в титульном листе книга обрела новый не только издательски-структурный, но и логический (или иначе: не только прагматический, но и рациональный) элемент, обрела его, едва перейдя из рукописного состояния в типографское, и задолго до того, как печатная книга оттеснила на задний план рукописную и арсенале любого ученого, на полках любой университетской или городской библиотеки.

А к имевшимся средствам информации (речам ораторов, объявлениям глашатаев, слухам; лекциям, чтению; проповедям, выступлениям певцов, сказителей и скоморохов; скульптурам, иконам; плакатам и т.п.) добавилось новое, не просто восстановившее в правах древний ярлык-титул, но несравненно более красноречивое, емкое и активное в смысле формировании самого произведения литературы, его печатного воплощения, его включения в состав литературы (и осмысления как определенный разряд и классификации ее)5Насколько путь к этому был не прост, явствует хотя бы из того, что создавая свой (третий в мире!) печатный колофон, помеченный 14 августа 1462 г., Фуст и Шеффер, упомянув о Майнце, не только не привели в колофоне название книги, но описательно применили выражение hoc opusculum («это сочиненьице»), мало подходящее к огромной двухтомной библии..

Книга — явление общественное, и неизбежно мы уже затронули ряд связей ее с внешним миром (экономических, эстетических, технических), хотя пока нас занимает ведь всего лишь внешний вид самой книги: титульный лист, с этой точки зрения, тоже характернейшее отличие новой, печатной книги.

Не станем разбираться в теме, еще несравнимо более содержательной и ответственной в культурно историческом плане; об эволюции шрифта, о все нарастающем применении антиквы. Это сторона истории письма, исключительно существенная для развития информации, для универсализации знаний (но и для обособления национальных культур). Примем за достаточное некоторые простейшие (и, пожалуй, бесспорные) факты развития за первое столетие книгопечатания:

  1. целые обширные категории литературы (а со времени контрреформации вся продукция целых стран вообще) печатаются только антиквой, объективно более четкой,
  2. общая тенденция к графической рационализации шрифтов несомненна,
  3. вырабатывается, вместо сказочного их множества (4000!) в XV в., всего несколько основных типов шрифтов,
  4. устанавливаются определенные обычаи их применении и сочетания, например выделение цитат курсивом (впервые у Фробена в Базеле в 1510-х годах, т.е. через 10-20 лет после появления курсива). В результате — повышенная читаемость текста, возможность удлинения строки, почти полное отпадение (кроме специальных случаев вроде словарей) набора в две колонки, который в первые десятилетия книгопечатания был господствующим.

Притом длинные строки сохраняются даже в крупноформатных изданиях. Но сами фолианты и крупные «квартанты», составлявшие первоначально ведущий тип изданий, уже в середине XVI в отводятся лишь под сравнительно немногие виды книг: словари, атласы, библии, юридические своды. Малый кварт становится уже в 90-х годах XV в. едва ли не господствующим форматом: в отдельных случаях, наподобие рукописным, создаются уже совсем «карманные» издания, но вот в 1501 г. Альд, введя узкий и убористый курсив, начинает свою серию изящных и удобных томиков в формате 10 х 16 см, ставшем надолго одним из излюбленных. Этьены в 1540-х годах внедрят еще вдвое меньшие, узкие, вполне «карманные» издания. Гугеноты дорожили возможностью скрыть в кармане, за поясом или отворотом рукава крошечные книжечки с псалмами (в переводе Маро). И конечно, компактные, легкие томики размером в 1/12, а то и в 1/24 долю листа, расходясь по всему миру из типографий Эльзевиров (начипая с конца XVI в), благодаря своей дешевизне, высококачественному набору, научно-актуальному содержанию, были не просто модой; они отучили связывать представление о научной авторитетности с внушительностью размера книги, они сделали науку и литературу портативными и мобильными. (Последнее уже весьма непосредственно касается масштабов, темпов, географического диапазона, социальной доступности и научной надежности информации; но здесь мы акцентируем только момент весьма наглядного изменения внешнего вида издания и в среднем всей массы изданий на протяжении первых полутора веков печати.)

Кроме отмирания сокращений и «титлов» нужно отметить появление новых значков (например, седили и аксаны у Робера Этьена в 1530-х годах6Эти знаки, а также столь для французского языка характерный апостроф предлагал еще Жоффруа Тори в 1529 г. в своем «Цветущем луге» (Champfleury).) или специально создаваемых знаков для передачи фонетических особенностей. Опять-таки нельзя отрицать возможность зарождения и формирования потребности в них в силу внутренней логики развития новых языков и учения о языке. Иными словами, не изобретение Гутенберга — первопричина реформ орфографии, повсеместно преизобилующих в XVI в.; но без книгопечатания само развитие национальных литератур, само становление национальных языков происходили бы несравненно медленнее, неравномернее, а реформы орфографии потребовались бы позже и осуществлялись бы с удручающей медленностью и постепенностью.

На самом же деле перед нами не эпизодические эксперименты, диктуемые личными вкусами того или иного гуманистически образованного типографа первой половины XVI в. или конкурентной борьбой, толкающей на создание новинок-соблазнов для покупателей книги. Напротив, орфографическое творчество этого периода теснейше связано с важнейшими политическими, идейными, социальными движениями (консолидация национальных государств и рост абсолютизма, реформация, подъем благосостояния и культуры горожан во Франции, Англии, Испании, Швеции, отчасти Италии и Германии). Дело никак не сводится к энтузиазму почитателей классической древности, в свою очередь ставшей ближе и осязательней среди десятков и сотен все более доступных, все более полных и исправных изданий античных авторов. Типограф и издатель совсем по-новому заинтересованы в том, чтобы их книги мог покупать (и хотел приобрести!) бюргер, рыцарь, мастеровой и даже крестьянин, вовсе не владеющие латынью или знающие ее в размере двух-трех молитв, по которым когда-то их учили грамоте.

Обучение произношению. По изд.:.: G. Whetstone. The Honorable Reputation of a Soldier. Leyden, 1586

Гутенберг создал типографский шедевр — латинскую библию, он выпустил десятки латинских учебных грамматик — «Донатов», напечатал немало латинских индульгенций, но уже у него часть продукции, и притом среди самых ранних, экспериментальных выпусков, была адресована не ученому миру, но именно грамотным горожанам, владевшим лишь немецким языком. Один из его непосредственных преемников, Пфистер, шрифтом 36-строчной библии печатает ряд немецких народных книг. Среди библий, выпущенных до 1500 г., на 94 латинских приходится 30 библий на национальных языках (главным образом на немецком). Если университетские центры обеспечивают и продолжают в ХVI в. поддерживать издание латинских, а затем и греческих текстов, то во Флоренции, Лионе, Аугсбурге, Страсбург, Деветере, Лондоне. Женеве, Праге, Валенсии, Барселоне и многих других городах процветает книгопечатание на национальном языке.

Лингвисту очевидна определяющая значимость письменности в фиксации, распространении и унификации живых языков и роль в этих процессах этапа, связанного с книгопечатанием. Литературовед отчетливо видит водораздел между ранними веками словесного творчества народа (на родном, а не церковно-книжном языке, преимущественно в форме песен, сказаний, поговорок, фарсов и шванков) и началом письменной художественной литературы (эпоса, лирики, новеллы, миракли и т.п., вплоть до поэмы и романа). Хотелось бы напомнить нашему читателю, что к моменту появления первых печатных книг у народов Западной Европы уже имеется своя национальная художественная литература, прославленная такими мастерами, как Данте, Боккаччо, Петрарка, Чосер. Но даже и у итальянцев она насчитывает всего лишь полтораста лет, а у других народов она и совсем молода, все находится в брожении, жадно насыщается переводами, изощряется то в подражаниях, то, напротив, восстает против рабства перед латынью и чужеземным. Поэтому вмешательство печатного станка не могло быть чисто пассивным откликом на спрос, а результаты этого вмешательства не сводились к ускоренному размножению новых произведений на родном языке или к повышению доступ кости шедевров национальной литературы прежних времен. Печатники XVI в.:

  1. сами формулировали и стимулировали такой спрос,
  2. были заинтересованы в преодолении областнических барьеров,
  3. нуждались уже на стадии редакции, набора и корректуры в максимальной нормализации как языка, так и правописания. Потому-то они активно отбирали, насаждали, пропагандировали новые лингвистические и орфографические нормы и т.п.

Итак, вид печатной страницы, начиная с середины XVI в., еще в одном отношении стал отличаться от вида страницы, напечатанной в первые десятилетия книгопечатания: изменилась и лексика и написание.

А несомая этой страницей информация мощно утверждала одни, незаметно, но властно оттесняла в сторону забвения другие обычаи родного языка, языкового мышления, областнической или племенной замкнутости и гордого национального самосознания.

MaxBooks.Ru 2007-2015