Книга в истории человеческого общества

Владельческие признаки на книгах и их историческое значение

Работа не дописана, обнаружена посмертно в бумагах автора. Расшифровка черновой рукописи сделана в 1960 г. покойной д-ром М.Л. Волохонской, ученицей В.С. Люблинского. Печатается с единичными редакционными доработками. (Сост.).


Как и многим исследователям или собирателям, автору настоящего обзора неоднократно приходилось определять владельческие признаки на книгах. Нередко этим открывался путь к выводам, выходящим за пределы интересов чисто библиотековедческих. На какое-либо обобщение данного опыта предлагаемые здесь соображения не претендуют. Еще менее претендуют они на роль методики поисков. Их нельзя счесть за разработку эскиза теории биографического элемента в литературном процессе. Цель их сводится именно и только к обзору нескольких разновидностей признаков персональной связи определенного экземпляра книги с его владельцем, без попытки исчерпывающей систематизации их и притом единственно под углом зрения учета их источниковедческой ценности.

О книгах, принадлежащих писателям и ученым, и об их библиотеках написано, особенно за последние полвека, столь много, а выставки и музейные экспозиции приучили к зрелищу столь разнохарактерных «собственных экземпляров», что при обращении к избранной нами теме неизбежен риск сплошных трюизмов. Чтобы свести их к минимуму, постараемся, во-первых, ограничиться только собственными наблюдениями, а, во-вторых, не сводить дела только к экземплярам, принадлежавшим литераторам.

Начнем с простейшего: засвидетельствована принадлежность тома определенному лицу. Совершенно очевидно, что даже в этом случае перед нами не «голый факт», не мертвая в своей ограниченности информация, не только материал для заполнения графы охранной описи. Вокруг этого факта не может не витать множество вопросов, начиная от сомнения в подлинности свидетельства и кончая поисками обобщений, подчас весьма далеких. Будут ли эти вопросы поставлены, располагаем ли мы средствами для их решения, создаст ли ответ на эти вопросы почву для более широких научных выводов — все это зависит от многих объективных (но часто и субъективных) обстоятельств. Но как самый распаханный небольшой курган, даже заведомо непривлекательный для археолога, быть может, давно разграбленный, все же и сам по себе и особенно в совокупности с другими аналогичными курганами не может оставить равнодушным и глухим историка, но дорисовывает ему картину бессловесного прошлого, точно также каждое, пусть даже самое непрозрачное и скудное упоминание о человеке (хотя бы и совсем безвестном), которому принадлежал данный экземпляр, настораживает книговеда; в безликой пелене абстракции сверкнула первая искра, позволяющая различать первые контуры живого прошлого.

Имя, чаще всего неизвестное, почерк, обычно малоразборчивый, дата — вот и все, что доносит до нас наиболее распространенный вид помет прежних владельцев. Но уже и тут раскрывается хотя бы национальность и приближенная датировка, и мы, о владельце еще не зная ничего, кроме факта обладания данной книгой, о книге уже знаем, что она в такой то период нашла покупатели или владельца. Его звание или профессии или принадлежность к определенному городу, порой более точная дата, а иногда и цена или обстоятельства приобретения (например, по завещанию, в дар и т. и.) добавочные детали, в той или иной мере позволяющие не только ближе познакомиться с ним, но и уточнить, на какой точке пути книги возник момент ее диалога с читателем. Пусть этот момент «случаен», и краток, а диалог не получает дальнейшего развитии (или мы не имеем свидетельств о подобном развитии не только применительно к данному экземпляру, но и применительно к данному изданию и даже сочинению как таковому), все же перед нами уже не историко-библиографическая абстракция, а конкретный факт и вместе с тем уже основа для осмысления этого факта.

Как археологическую науку не порочит то, что подчас в интерпретацию археологического факта вносится произвол, так же точно не следует смущаться тем, что пока владельческая надпись на книге остается изолированным и сугубо «случайным» (в смысле нашей осведомленности) фактом, фантазии коллекции пера или корысть антиквара (или услужливая эрудиция нанятого им библиографа) могут апологетически исказить его скромное значение. Но, во-первых, для того-то и следует изучать, брать на учет, публиковать указатели имен даже «второ-» и «третьестепенных» прежних владельцев и принадлежавших им экземпляров книг (даже «малозначительных»), чтобы в дурной бесконечности изолированного, единичного, случайного начали группироваться цепочки, серии, сферы и закономерности. А, во-вторых, между этой, действительно количественно преобладающей категорией владельческих помет, и другой, тоже широко распространенной категорией, охватывающей вполне определенные признаки принадлежности вполне определенным, а порой весьма знаменитым собирателям, хотя существует длинный ряд промежуточных переходных ступеней, но при всем их различии отнюдь нет взаимоисключающей противоположности.

Отвлечемся от предельного случая, когда изданный научный каталог, охватывая все вполне конкретные экземпляры некоего замечательного собрания, является сам по себе красноречивым памятником интересов, вкусов, познаний, денежных средств и коллекционерских приемов его владельца, будь то герцог Ла Вальер, лорд Спенсер или Бутурлин. Оставим в стороне и тот разряд книг, которые не были своевременно учтены по владельческому признаку, однако признак этот столь характерен, как, скажем, девиз Гролье или стиль заказываемых им мозаичных переплетов, что позволяет выявлять с большой степенью полноты в различнейших библиотеках мира экземпляры, ему принадлежавшие: чаще всего в этом разряде сама библиофильская страсть накладывает столь четкий отпечаток на весь состав собрания, что проблема, нас здесь интересующая (значение обладания данной книгой для биографии, особенно же для творчества владельца), или вовсе отпадает или до крайности упрощается.

Возьмем менее отчетливый, но не менее бесспорный случай: суперэкслибрис (либо экслибрис) или владельческая запись прямо указывает на то, что экземпляр входил в состав библиотеки того или иного исторического лица, и притом такого, которое не было prima facie библиофилом, но известно в качестве полководца, кардинала, государя или ученого. Здесь, казалось бы, неограниченный простор для скепсиса относительно самого факта персональной связи. Мало ли какими путями могло попасть в такого рода библиотеку то или иное издание, которому владелец не уделял ни малейшего внимания, в лучшем случае скользнув по нему благосклонным взглядом в момент подношения. Однако на самом деле далеко не всегда подобный скепсис обоснован.

В коллекцию исторических экземпляров Отдела редкой книги Публичной библиотеки в Ленинграде еще столетие тому назад создатель коллекции Р. Минцлов включил небольшую книжку в черном переплете с суперэкслибрисом Марии Медичи. В чем же, кроме этого суперэкслибриса, выражена в данном случае персональная связь между произведением и его обладательницей? Можно ли утверждать нечто большее, чем факт владения? Произвольной ли будет гипотеза о подношении и даже о внимании к тексту, если нет видимых следов чтения, и пока мы из иных источников не осведомлены об интересе королевы к сюжету или автору, быть может, осыпанному милостями, и т.п.? Оказывается, именно в данном случае ничего произвольного в подобной гипотезе нет, и, напротив, потребовалась бы немалая натяжка, чтобы ее отвергнуть,

Эта книжка не только заключена в черный матовый переплет, но все три обреза ее зачернены. Не так часто встречается подобный стиль, но тут он не случаен: он облекает «Трактат о важнейших достопримечательностях Парижа и других городов Франции», сочиненный Амброзио де Салазар и изданный на испанском языке в Париже в 1616 г. Если учесть, что на странице 145 и далее помещено описание «Vida е costumbres dal christianissimo Rey do Francia y Navarra», а под портретом автора указано, что он является личным секретарем - испанским переводчиком Людовика XIII, то хотя бы кратковременное внимание вдовы Генриха IV к данному сочинению, а стало быть, именно к данному экземпляру можно считать более чем вероятным.

Более скромно оформлена «История Махмуда Газневида» — на простом переплете телячьей кожи суперэкслибрис маркизы Помпадур. Ее меценатские вкусы хорошо известны, она даже увлекалась набором, но достаточно ли этого для того, чтобы считать, что и данный экземпляр удостоился большего, нежели рассеянною взгляда пресыщенной обладательницы богатств? Однако перед нами произведение «восточного» жанра, весьма модного в век Просвещения также и в придворных кругах.

Живая связь в обоих предыдущих примерах устанавливается без труда, биографически, быть может, и колоритна, но уместно вполне скептическое отношение к научной ценности подобного наблюдения. Почему? Именно по причине исторической бесплодности углублять изучение малоинтересных личностей этой королевы и этой временщицы. Нюансы их духовного мира, может быть, привлекут внимание романиста или философа, но для понимания их политической роли историку они неспособны ничего прибавить. Да и для историка литературы они только штрихи в обрисовке атмосферы, окружавшей писателей соответствующего века, в подчеркивании господствовавших тогда вкусов, в частности библиофильских. Впрочем, в своей конкретности такого рода штрихи обладают несомненной ценностью.

Содержательнее, конечно, иные сочетания, исключающие всякую случайность связи имен авторов и владельцев. Это настолько самоочевидно, что мы ограничимся единственным конкретным примером, в котором именно созвездие славных имен служит гарантией неслучайной связи ученого с экземпляром. В порядке очистки библиотеки Технологического института от непрофильных книг и дублетов лет 30 назад была сдана в Государственный книжный фонд одна книжка, которую нам затем пришлось извлечь оттуда, чтобы она украсила собой коллекцию эльзевировских изданий Государственной публичной библиотеки. В этой коллекции, известной своей полнотой, было и данное издание — лебединая песня Галилея, его знаменитые математические рассуждения, «касающиеся двух учений о механике, с приложением о центре тяжести некоторых твердых тел». Более того, имелось уже четыре экземпляра, и притом без таких нетерпимых для эльзевироманов дефектов, как отсутствие двух листов индекса и одного листа списка опечаток. И все же, не боясь преувеличений, можно утверждать, что данный экземпляр интереснейший не только среди всех пяти экземпляров Публичной библиотеки, по, возможно, и среди всех вообще сохранившихся от издания в целом. Почему? А потому, что на нем имеются в разных частях титульного листа и на форзаце записи «Dortou 1704», «Maupertui 1727». «Halliday 1764» и «Из книг И.А. Вышнеградского», т.е. неоспоримое признание принадлежности четырем выдающимся ученым, для каждого из которых трактаты Галилея представляли прямой интерес по специальности.

Ни один из них не числится среди знаменитых библиофилов, но, разумеется, для каждого из последующих факт предыдущей принадлежности говорил о многом. Поскольку самый текст долго оставался непереизданным, даже при отсутствии читательских пометок на страницах данного экземпляра невозможно отрицать, что он, представляя интерес для каждого из пометивших свое имя владельцев, много занимавшихся проблемами механики, несомненно, был ими не только приобретен, но и — пусть даже бегло — читан. И было бы заманчиво специально разобраться в том, какими путями он переходил от одного французского математика XVIII в. к другому, от того к английскому инженеру и, наконец,— к русскому ученому, механику и финансисту, возглавлявшему, кстати, в течение многих лет Технологический институт.

Но даже не приступая здесь к решению этих вопросов, позволительно подчеркнуть одно обстоятельство, методологически небезразличное: если вообще говоря, чрезмерное обилие титулов подлинности (характерных черт, исторических связей и т.п.) законно вызывает настороженность в отношении подлинности археологической находки, музейного экспоната или фамильной родовой реликвии, то данный пример поучителен тем, что здесь, где отсутствует какое-либо засвидетельствование преемственности, каждое из имен, до инициалов «ТИ» института в суперэкслибрисе иди владельца типолитографии (С.Н. Цепов, на Забалканском проспекте, в доме № 14) на инвентарной этикетке конца XIX в. на задней крышке переплета, безусловно, само по себе исключает мысль о подделке, но все они взаимоподкрепляют достоверность величавой судьбы экземпляра и одновременно живых связей с ним Дорту, Мопертюи, Халлидея и Вышнеградского.

Характерный пример того, как сочетание имен повышает достоверность принадлежности и вероятность владельческого интереса к экземпляру, представляет экземпляр первопечатного издания медицинского трактата в собрании инкунабул той же Публичной библиотеки. Томик этот еще столетие назад привлек внимание Рудольфа Минцлова, который собственноручно оформил стилизованную готическую надпись на корешке книги, а кроме того, занеся ее в шкафную опись (не ранее 1870 г.), сделал совершенно уникальную аннотацию: «Jn folio tituli manu inscriptum est nomen horribile guillotin». При всей своей учености и неподдельной любви к колыбельным изданиям, вверенным его попечению и отлично им каталогизированным, а главное умело и со вкусом им организованным в отдельное собрание (и притом в виде «Книжной кельи XV века»). Минцлов был, однако, не вовсе чужд естественно прорастающему в мозгу и сердце библиофила налету мистификации. Стилизуя надписи на шкафах, а затем и на переплетах инкунабулой под готику XV в., он набил руку, и не исключена возможность, что за кое-какие красивые инициалы и даже шуточные приписки на полях двух-трех изданий XV в. в «Кабинете Фауста» душа этого книголюба ответит в чистилище (если допустить, что души и чистилище существуют, и притом, что в чистилище попадают книголюбы).

Всего этого, впрочем, мы еще не знали при первом знакомстве с данным экземпляром, но все же каллиграфические буквы слова «guillotin» лишенные каких-либо характерных признаков автографичности, зародили естественной сомнение, действительно ли они современны изобретателю гильотины и на самом ли деле принадлежат именно ему. Что он был хирургом, известно, но о его библиофильстве или даже интересе к средневековой хирургии мы не знали и, казалось бы, обладание инкунабулой вписывалось в его биографию чистой случайностью. Достаточно, однако, было всмотреться в надпись пристально, как обнаружилось, что она не первичная, но, напротив, образована поверх другой, даже не стертой, и без особого труда удалось прочесть буквы слова, которые затем были наращены для образования имени «guillotine» это была фамилия «mullot», и вот это обстоительсво, казалось бы, фатальное для версии о Гильотене, на самом деле ее необычайно убедительно подкрепляет.

Аббат Мюлло был не только современником доктора Гильотена, но, подобно ему, активно участвовал и деятельности ряда филантропических обществ, являлся депутатом Законодательного собрания и клуба, но сверх того был известен своими библиографическими трудами, и течение многих лет состоял библиотекарем в аббатстве св. Виктора, старинная библиотека которого была, как известно, очень богата инкунабулами. Что Мюлло и Гильотен, имея столько точек соприкосновения, действительно встречались, кажется более чем вероятным, как и то, что обо всех этих обстоятельствах ни Минцлов, ни предшествующие ему владельцы и хранители не могли не знать. При каких обстоятельствах книга перешла к Гильотену от Мюлло, зачем и кто из них заменил имя последнего — вопросы нерешенные и еще не ставившиеся. Мелочными же эти вопросы считать нельзя, хотя бы вот почему: наши знания о конкретных путях миграции книжных собраний в революционное и предреволюционное время (и вообще, вне аукционов, в последнее десятилетие XVIII в.) далеко недостаточны, а сведения о путях комплектования Публичной библиотеки за первые полвека ее существования (не говоря о пополнении покупками на более поздних этапах) и вообще очень скудны.

Рассмотрим еще один случай, когда сочетание имен в надписи на книге позволяет делать выводы о владельческих судьбах экземпляра. Из библиографии изданий Альда Мануция известно, что в ряде экземпляров достаточно редкого его издания греческой Псалтыри 1497-1498 гг. имеются рукописные поправки опечатки (пропущенной строки) на лицевой стороне листа 65 причем принято считать, что они сделаны великим Григорос Эллинистом собственноручно. Таков и экземпляр ГПБ, происходящий из собрании Сухтелена и имеющий пометку последнего о надписи. Поскольку, однако, данный экземпляр кроме традиционной строки на листе 65 снабжен еще одной пометкой, гораздо более броской, а именно — каллиграфической дарственной надписью на титульном листе «ISABELLAS ARAGONIAE ALDVS PIVS MANUTIVS», не может быть сомнении в том, что и Сухтелен и Минцлов и все вообще их современники отлично давали себе отчет в главной достопримечательности экземпляра. Но вот оказалось достаточно Минцлову неверно раскрыть смысл записи Сухтелена, относя ее к листу 65, — и экземпляр утратил свою индивидуальность, оказался одним из известных исправлением опечатки, словно и дарственная надпись повторялась при всех исправлениях. А ведь среди меценатов конца XV и. Изабелла Арагонская, по отцу Альфонсу II — племянница страшного неаполитанского Ферранте, а по матери - внучка Франческо Сфорца и племянница Людовико Моро, обрученная с Джангалеаццо Сфорца, была видной фигурой на горизонте гуманистов. Поднесение ей Альдом своего нового типографского шедевра было вполне закономерным. Что сама надпись в столь торжественном случае оформляется парадно, очевидно. Но мог ли как раз здесь даритель (именно этот даритель, знаток и любитель антиквы) воспользоваться услугами какого-либо каллиграфа? Это в высшей степени маловероятно, и, следовательно, перед нами, по существу, неучтенный наукой факт возможных реальных связей между Альдом и Изабеллой Арагонской, а равно неизвестный автограф Альда и неизвестная разновидность его почерка.

С гуманистами и Италией нас связывают еще два примера. В одном случае анализ манеры владельца обращаться с полюбившейся ему книгой расширит наше знание о его библиотеке и научных интересах, позволив приписать ему обладание еще несколькими томами из нынешних собраний «Кабинета Фауста». В другом — геральдический анализ уточнит творческую историю неизвестного, но чрезвычайно значительного по содержанию латинского трактата, автору которого до того уделялось недостаточно внимания.

Первый владелец ленинградского экземпляра «De triplici vita» Марсилио Фичино в флорентийском издании 1480 г. старательно вывел на пергаменной полоске, закрепляющей сшивку листов: «Р. H. LIB. CH. Peutingeri JUD» (т.е. Pertinet hic liber Ghonrado Peutingeri, Juris Utriusque Doctori — Сия книга принадлежит Конраду Пеутингеру, доктору канонического и гражданского права), а затем выписал своим красивым гуманистическим почерком шесть двустиший восьмой элегии I книги Тибулла «Nec tu difficilis puero tamen esse momento». Обнародование карты римских дорог увековечило имя Пеутингера (эта карта широко известна и поныне зовется Пеутингеровской таблицей), но для неискушенных полезно напомнить, что Пеутингер (1465-1547) был видным немецким гуманистом, автором ценных публикаций древностей. Испещренная его пометками книга Фичино, посвященная «Тройственной жизни», вероятно, относится к его покупкам итальянского, студенческого периода. Экземпляр в трех местах очень богато иллюминован в характерной итальянской манере, в глоссах Пеутингера — черных и красных — неподдельное изящество и вместе с тем любование античными формами.

При просмотре инкунабул ГПБ и при выборочном просмотре книг начала XVI в. нами было обнаружено еще несколько томов, сплошь печатанных в Италии в конце XV или в самом начале XVI в., по характеру читательских глосс чрезвычайно близких к пеутингеровским пометам на экземпляре Фичино. Однако, чем больше таких книг нам стало попадаться, тем вероятнее становилось, что общее в них — именно типичный для эпохи стиль, а не индивидуальный почерк. За двумя, впрочем, исключениями, которые мы безоговорочно относим к экземплярам, читанным и маргинированным Конрадом Пеутингером и принадлежавшим ему или во всяком случае переплетенным по его заказу, совпали не только детали почерка и манеры пометок, но и особенности переплета из дубовой доски с тонкими медными застежками, с корешком из белой свиной кожи.

Особенно интересны записи на «Комментарии о Галльской войне» Юлия Цезаря, венецианском издании от 13 июля 1490 г. Вот на форзаце этой-то книги несомненно той же рукой, что на экземпляре Фичино, мы и обнаружили любопытное сопоставление кельтских имен с германскими эквивалентами, крайне показательное для того патриотического направления в немецкой историографии начала XVI в., представителем которого был и Пеутингер. Существуют специальные старые работы о составе библиотеки Пеутингера, но эти ее элементы, установленные впервые в 1940 г., до сих пор не опубликованы. Как видим, момент выхода в свет «Комментария о Галльской войне» — лето 1490 г.— крайне близок ко времени выпуска книги Фичино, так что приобретение се можно отнести к тому же итальянскому периоду немецкого гуманиста.

Рукопись Публичной библиотеки, значившаяся как некая «Деве Марии Катона Сакко» и восходящая к собранию Дубровского, имела на себе пометку последнего о том, что автор ее был юрисконсультом при Франческе Сфорца, а посвящение указывало, что труд этот был поднесен миланскому герцогу Филиппо Мария Висконти. Наше внимание она привлекла в 1927 г. потому, что вслед за молитвой «De laudibus virginis» содержала великолепно иллюстрированный и, как оказалось, абсолютно не учтенный военной историей латинский трактат о военном искусстве. Текст этот оказался имеющим первостепенное значение, а миниатюры — представляющими большой научный интерес (с тех пор они неоднократно использовались для музейных экспозиций по военному делу).

Возникал, однако, вопрос: случайное ли это дилетантство павийского юриста и чем можно объяснить полное выпадение его трактата из научной традиции. С тех пор не только подтвердились наши наблюдения о характере и значении данного трактата (III часть книги «О Герое»), а также о том, почему он утратил политическую актуальность и оказался уже в начале XVI в. в частных руках во Франции, но возникла целая литература об его авторе. А главное, были обнаружены списки другой части трактата с крайне научно актуальной ныне темой — о гибели Рима в связи с переходом от республики к империи, подготовкой каковых к печати по совету П.-О. Кристеллера мы и занимаемся. Для настоящего обзора существенно линшь то, что критика текста, позволившая датировать его 1438 г. и считать посвященным отнюдь не Сфорца, но Филиппу Марии Висконти, сопровождалась анализом иконографического материала, приведшего к различению портретов на миниатюрах, а также и геральдического, достаточно обильного на ряде листов, который и оказался связанным именно с родом Висконти и именно с Джованни Галеаццо. А эти данные в соединении с косвенно установленным фактом вручения трактата автором Франческо Сфорца лишь в 1458 г. служат ключом к пониманию судеб этого интереснейшего памятника.

Возвращаясь к исходной теме настоящего обзора, можно утверждать, хотя бы на основании немногих затронутых нами примеров, что владельческие признаки на книгах, каковы бы они пи были, по мере накоплении о них информации, не только насыщают живой тканью наши представлении о людях и книгах прошлого, но могут иногда заполнить существенные для историка пробелы фактического знания.

MaxBooks.Ru 2007-2017