История чтения

Переводчик как читатель


Сидя в кафе неподалеку от музея Родена в Париже, я прилежно изучаю маленькое карманное издание сонетов Луизы Лабе, поэтессы XVI века из Лиона, переведенных на немецкий Райнером Мария Рильке. Рильке несколько лет работал секретарем Родена, а позднее стаи другом скульптора и даже написал восторженное эссе о его творчестве.

Некоторое время он жил в доме, которому суждено было стать музеем Родена, в залитой солнцем комнате с покрытыми узорами плесени стенами, смотрел в окно на заросший французский сад, бормотал себе под нос что-то, что, как ему казалось, вечно будет ускользать от него — некую поэтическую истину, которую впоследствии тысячи читателей будут находить в стихах самого Рильке. Эта комната была одним из ею многочисленных временных пристанищ на пути из отеля в отель, из замка в еще более роскошный замок. «Никогда не забывай, что жребий мой — одиночество», — писал он из дома Родена одной из своих любовниц, такой же временной, как и комната. «И я умоляю тех, кто любит меня, полюбить и мое одиночество».

Сидя за своим столиком в кафе, я вижу одинокое окно Рильке; если бы он сегодня был там, то увидел бы, как я, далеко внизу, читаю книгу, которую он когда-то написал.

Карл Якоб Буркхард — еще не знаменитый автор «Цивилизации Возрождения в Италии», а намного более и намного менее знаменитый историк-швейцарец — уехал из родного Базеля учиться во Франции) и в начале 1920-х работал в Национальной библиотеке в Париже. Однажды утром он зашел в парикмахерскую у площади Мадлен и попросил вымыть ему голову. И сидя перед зеркалом с закрытыми глазами, он услышал, как у него за спиной разгорается скандал.

Кто-то кричал басом: «Все так говорят, господин хороший!» Женский голос пискнул: «С ума сойти! А еще лосьон „Хумигант” попросил!» — «Слушайте, мы вас не знаем. Впервые в жизни видим. Так дела не делаются!»

Третий голос, слабый, хнычущий, как будто из другого измерения — голос деревенского жителя с легким славянским акцентом, — пытался объяснить: «Ну пожалуйста, простите, я забыл бумажник, надо только сходить за ним в гостиницу».

Рискуя, что мыло попадет в глаза, Буркхард обернулся. Три парикмахера яростно жестикулировали. За столом в праведном негодовании поджала сиреневые губы кассирша. А маленький скромный человечек, с высоким лбом и длинными усами, умолял: «Клянусь вам, можете позвонить в гостиницу и проверить. Я... Я... поэт, Райнер Мария Рильке». — «Ну конечно. Так все говорят, — проворчал парикмахер. — Только вы уж точно не из наших постоянных клиентов».

С волос Буркхарда капала вода, когда он вскочил со стула, сунул руку в карман и громогласно вмешался: «Я заплачу!»

Буркхард встречался с Рильке раньше, но не знал, что поэт уже вернулся в Париж. Несколько мгновений Рильке не узнавал своего спасителя; а узнав, с облегчением рассмеялся и предложил подождать, пока он освободится, и потом вместе прогуляться по набережной. Буркхард согласился. Через некоторое время Рильке пожаловался на усталость, и, поскольку обедать было еще рано, они решили зайти в букинистический магазин неподалеку от площади Одеон. Старый букинист приветствовал их, встав со стула и помахав книгой в кожаной обложке, которую читал. «Это, господа, — сообщил он, — Ронсар, издание Бланшмана 1867 года».

Рильке с восторгом ответил, что очень любит стихи Ронсара. Одно имя тянуло за собой другое, и наконец, торговец упомянул стихотворение Расина, которое, с его точки зрения, было точным переводом 36-го псалма.

«Да, — согласился Рильке. — Те же человеческие слова, те же мысли, тот же опыт и интуиция». А потом добавил, словно внезапно совершил открытие: «Перевод — это чистейшая процедура, которая дает возможность оценить мастерство поэта».

Это был последний приезд Рильке в Париж. Два года спустя, 29 декабря 1926 года, он умрет от редкой формы лейкемии, о которой не считал нужным рассказывать даже ближайшим друзьям. Он прожил всего 41 год. (В духе поэтической вольности в свои последние дни он просил друзей думать, что умирает от укола розового шипа.)

Когда Рильке впервые приехал в Париж в 1902-м, он был беден, молод и совершенно не известен; ныне он стал одним из знаменитейших поэтов Европы, всеми восхваляемым и очень популярным (хотя, очевидно, и не среди парикмахеров). За это время он возвращался в Париж несколько раз, постоянно делая попытки «начать заново» поиски «невыразимой истины». «Когда начинаешь здесь, это всегда приговор», — писал он о Париже другу, вскоре после того как закончил роман «Записки Мальте Лауридса Бригге». Он был тогда совершенно опустошен творчески. Чтобы снова вернуться к писательству, он решил перевести несколько книг: романтическую новеллу Мориса де Герена, анонимную проповедь XVII века «Любовь Магдалины» и сонеты Луизы Лабе — их он обнаружил в своих скитаниях по городу.

Сонеты были написаны в Лионе, городе, который в XVI веке боролся с Парижем за звание центра французской культуры. Луиза Лабе славилась в Лионе и за его пределами не только своей красотой, но и многочисленными талантами. Она была не менее искусна в военных играх, чем ее братья, и так отважно скакала верхом, что друзья с восторгом и восхищением называли ее Капитан Лоиз. Она прекрасно пела и играла на таком сложном инструменте, как лютня. И она была писательницей. В 1555 году Жан де Турне опубликовал сборник ее произведении, куда вошли „Нравоучительное послание”, пьеса, три элегии, двадцать четыре сонета и стихи, которые посвящали ей самые выдающиеся люди того времени. В се библиотеке были книги не только на французском, но также и на испанском, итальянском и латыни.

В шестнадцать лет она влюбилась в солдата и убежала из дома, чтобы сражаться рядом с ним в армии Дофина, во время осады Перпиньяна. Говорят, что именно эта любовь (хотя всем известно, что искать источники вдохновения поэтов весьма неблагодарное занятие) породила два десятка сонетов, благодаря которым ее помнят до сих пор. На сборнике, подаренном другой писательнице из Лиона, мадемуазель Клемане де Бурж, есть посвящение: «Прошлое, — написала Лабе, — радует нас и приносит нам пользу больше, чем настоящее, тогда как чувственные наслаждения утрачиваются тут же и не возвращаются никогда, а воспоминания о них становятся порой столь же досадными, сколь эти радости были усладительны.

Более того, все прочие наслаждения таковы, что какое бы воспоминание о них ни сохранилось, оно не может вернуть нас в то состояние, в коем мы тогда пребывали и каким бы ярким ни было представление о них, запечатлевшееся в нашем сознании, все же мы хорошо понимаем, что это всего лишь тень прошлого, которая нас вводит в заблуждение и обманывает. Но когда нам случается изложить наши мысли письменно, то, хотя потом наш ум устремляется и двигается беспрерывно во след множеству событий, мы спустя долгое время, перечитывая наши писания, все же возвращаемся к тому моменту и к тому состоянию, в косм тогда находились». Итак, с точки зрения Луизы Лабе, читатель обладает способностью воссоздавать прошлое.

Но чье прошлое? Рильке был одним из тех поэтов, кто, читая, постоянно напоминает себе собственную биографию: грустное детство, властного отца, который насильно отдал его в военное училище, мать-снобку, которая мечтала о дочери и потому одевала его как девочку, то, что он не умел строить отношения с женщинами, разрываясь между соблазнами высшего света и жизнью отшельника. Он начал читать Лабе за три года до начала Первой мировой войны, совершенно запутавшись в собственной работе, в которой, кажется, предугадал ужасы и опустошение грядущего.

В письме он написал: «Я даже не помышляю о работе — надеюсь лишь постепенно восстановить свое здоровье, читая, перечитывая, размышляя». Да, это была разносторонняя деятельность.

Переводя сонеты Лабе на немецкий, Рильке читал их одновременно несколькими способами. Он воссоздавал прошлое — как и предлагала Лабе, — но только не ее, о нем он ничего не знал, а свое собственное. В «тех же человеческих словах, тех же мыслях, в том же опыте и той же интуиции» ему удавалось прочесть то, о чем и не помышляла Лабе.

Он читал в поисках смысла, расшифровывая текст на языке, который не был для него родным, но которым тем не менее он владел достаточно свободно, чтобы писать на нем стихи. Смысл часто определяется самим используемым языком. Иногда что-то говорится определенным образом даже не по воле автора, а по тому, что язык требует определенного порядка слов, определенной гармонии, так что некоторых конструкций приходится избегать как дисгармоничных, двусмысленных или вышедших из употребления. Так все языковые атрибуты побуждают автора предпочесть один набор слов другому.

Он читал в поисках значения. Перевод — акт высшего понимания. Рильке полагал, что, когда мы читаем, чтобы перевести, нам приходится пройти через «чистейшую процедуру» вопросов и ответов, с помощью которой постепенно приоткрывалось это самое неуловимое из понятий — литературное значение. Приоткрывалось, по никогда не обнажалось полностью, потому что в алхимической реторте этого вида чтения немедленно трансформировалось в другой, равноценный текст. И поэтическая мысль переходила от слов к словам, совершая метаморфозу от одного языка к другому.

Он читал длинную родословную книги, поскольку книги, которые мы читаем, — это в то же время книги, которые уже читали другие. И сейчас я говорю не о том неизъяснимом удовольствии, которое мы получаем, когда у нас в руках оказывается книга, некогда принадлежавшая другому читателю, — тогда он возникает, словно призрак, из шепота карандашных заметок на полях, из подписи на титульном листе, из засохшего листка, служившего ему закладкой, из поблекшего винного пятна.

Я имею в виду, что каждой книжке предшествовала долгая череда других книг — вы никогда не видели их обложек, вы никогда не слышат об их авторах, но они эхом отражаются в той, что вы сейчас держите в руках. Что же за книги с такой заботой хранились в великолепной библиотеке Лабе? Мы не знаем точно, по можем предположить. Например, она определенно была знакома с испанскими изданиями Гарсиласо де ла Вега, поэта, познакомившего Европу с итальянским сонетом, потому что его книги переводили и Лионе. А ее издатель Жан до Турне выпускал Эзопа и Гесиода на французском, Данте и Петрарку на итальянском и публиковав произведения некоторых других лионских поэтов — скорее всего, он дарил ей эти книги. И потому в сонетах Лабе Рильке читал то, что она прочла у Петрарки, у Гарсиласо и у своего великого современника Ронсара, которого Рильке обсуждал с букинистом зимним вечером в Париже.

А еще, как всякий читатель, Рильке находил в стихах Лабе собственный опыт. Помимо буквального и литературного значения, в тексте, который мы читаем, отражается и наша жизнь, тень того, кто мы такие. Солдат Луизы Лабе, который, возможно, вдохновил ее на чудесные строки, как и она сама для Рильке, был только литературным персонажем, когда четыре века спустя он читал у себя в комнате ее книгу. Он ничего не знал о ее страсти: ее бессонные ночи, бесплодные ожидания у дверей, то, как она притворялась счастливой, то, как у нее перехватывало дыхание от случайного упоминания имени солдата, ее шок, когда он проехал у все под окном и когда она почти сразу поняла, что это не он, а только кто-то похожий на него, — ничего этого не было в книге, которую Рильке держал на тумбочке возле кровати.

Все, что он мог вложить в напечатанные слова, которые были записаны пером Лабе уже позже — когда она уже состояла в счастливом браке с канатчиком средних лет Эпнемоном Перреном, а ее солдат превратился в немного неловкое воспоминание, — это его собственное одиночество. И этого, конечно же, было вполне достаточно, потому что нам, читателям, как и Нарциссу, нравится находить в тексте, на который мы смотрим, наше отражение. И еще до того как Рильке пришла в голову мысль завладеть ее стихами посредством перевода, он читай их так, словно первое лицо единственного числа относилось именно к нему.

Говоря о том, как Рильке перевел Лабе, Георг Штайнер упрекает его в том, что стихи получились слишком хорошие, соглашаясь с доктором Джонсоном. «Переводчик должен соответствовать автору, — писал Джонсон, — не следует превосходить его». А Штайнер добавлял: «Если такое происходит, оригинал слегка страдает. Читатель обворован, лишен справедливой картины». Ключевое слово тут «справедливой». Когда мы читаем Лабе сегодня на родном французском, вне ее времени и пространства, текст неизбежно преломляется в глазах читателя. Этимология, социология, изучение мод и истории искусства — все это обогащает наши представления о тексте, но, по сути, это не более чем археология.

MaxBooks.Ru 2007-2015