История чтения

Переводчик как читатель - страница 2


Рильке (именно здесь текст соприкасается с опытом читателя) нашел в сонетах Лабе образы странствия, одинокой скорби, молчания, которые все же лучше ложного проявления чувств, несомненного превосходства поэтического инструмента над любыми социальными благами вроде фальшивого счастья, — все это приметы его собственной жизни. Окружение Лабе ограничено, как у ее далеких сестер из Японии эпохи Хэйан; она одинокая женщина, оплакивающая свою любовь; во времена Рильке образ, который был общим местом в эпоху Возрождения, уже требует объяснения: как она оказалась «пойманной» в этом унылом месте? Некая часть простоты Луизы Лабе (осмелюсь ли сказать «банальности»?) в переводах утрачена, но зато прибавилось глубины и трагизма.

И нельзя сказать, что прочтение Рильке исказило поэзию Лабе больше, чем могло бы исказить ее прочтение любого другого не- современника; нет, оно лучше того, на что способны большинство из нас, поскольку дает нам возможность прочесть ее стихи. В противном случае сегодня мы могли бы оценивать их лишь в меру собственного слабого интеллекта.

На вопрос, почему из всех поэтов XX века именно Рильке обрел такую популярность на Западе, критик Поль де Ман предположил, что, возможно, «многим читателям он как будто открыл самые потаенные уголки их индивидуальности, такие глубины, о существовании которых они и не подозревали, или допустил их к тяжким переживаниям, а затем помог понять их и пойти сквозь них». То, как Рильке прочел Лабе, ничего не «решает», если говорить о том, чтобы сделать ее простоту еще более явной; вместо этого он, кажется, хотел углубить ее поэтическую мысль, увести ее дальше, чем это было в оригинале, увидеть в словах Лабе даже больше, чем видела она сама.

И даже во времена Лабе уважение к авторитету текста уже не было безграничным. В XII веке Абеляр осуждал манеру приписывать свое мнение Аристотелю или арабским ученым, чтобы избежать критики. Этот «аргумент авторитета», который Абеляр сравнивал с цепью, на какой водят быков, возникал, скорее всего, потому, что в сознании читателя классические тексты и их знаменитые авторы были непогрешимыми. А если общепринятое прочтение непогрешимо, где же тогда место для интерпретаций?

И даже самый непогрешимый текст из всех — Божье Слово, Библия — претерпел множество изменений от рук своих читателей. От древнееврейского Ветхою Завета, канонический вариант которого был установлен намного позже создания самого текста, во II веке н.э. рабби Акибой бен Иосифом, до английского перевода Джона Виклиффа, сделанного в XIV веке, книга, которую мы называем Библией, была греческой Септуагинтой III века до н.э. (и основой более поздних латинских переводов), так называемой Вульгатой (латинская версия святого Иеронима конца IV века) и многочисленными Библиями Средних веков: готской, славянской, армянской, древнеанглийской, западносаксонской, англо-норманской, французской, фризской, германской, ирландской, голландской, среднеитальянской, прованской, испанской, каталонской, польской, валлийской, чешской, венгерской.

Каждая из этих книг была Библией для своих читателей, и в то же время каждая допускала свое, уникальное прочтение. Некоторые видели в этой множественности Библий исполнение мечты гуманистов. Эразм писал: «Я желал бы, чтобы даже самая слабая из женщин могла прочесть Евангелие — и Послания Павла. И желал бы еще, чтобы тексты эти были переведены на все языки, и каждый смог бы прочесть и понять их, не только шотландцы и ирландцы, но также турки и сарацины. Я мечтаю о том, чтобы землепашец напевал эти строки, идя за плугом, чтобы ткачиха в такт им работала челноком». И вот им представился шанс.

Перед лицом этого взрыва всевозможных прочтений власти начали искать способ сохранить контроль над текстом — нужна была одна единственная книга, в которой Слово Божье читалось бы именно так, как хотел Он. 15 января 1604 года в Хэмптон-Корте в присутствии короля Иакова пуританин Джон Рейнолдс «обратился к Его Величеству сделать новый перевод Библии, ибо те, что были в ходу во время правления Генриха VIII и Эдуарда VI, были извращены и не соответствовали оригиналу», — на что епископ Лондонский заметил: «коли следовать склонностям каждого человека, то и переводам не будет конца».

Но, несмотря на мудрое предупреждение епископа, король согласился и приказал настоятелю Вестминстера и профессорам иврита из Кембриджа и Оксфорда составить список ученых, способных выполнить эту грандиозную задачу. Первый вариант списка Иакова не удовлетворил, поскольку некоторые из этих людей «либо вообще не занимали церковных должностей, либо занимали очень незначительные», и он обратился к архиепископу Кентерберийскому с просьбой поискать другие кандидатуры среди епископов. Было имя, которому не нашлось места ни в одном списке: имя Хью Бротона, знаменитого ученого-иудаиста, который уже завершил перевод Библии, но отличался вспыльчивым нравом и потому не снискал себе друзей. Правда, Бротону приглашение не требовалось, он по собственному почину прислал королю список своих предложении.

Бротон считал, что буквальной точности можно добиться, используя словарь, который бы уточнил и обновил термины, которые употребляли в далеком прошлом те, кто записывал Божье Слово. Он полагал, что, для того чтобы точно передать техническую ткань текста, нужно привлекать ремесленников, способных помочь с терминологией, «вышивальщиц, если речь идет об ефоде Аарона, геометров, плотников, каменотесов, когда говорится о Храме Соломона и Иезекииле; и садовников для каждой ветки древа Иезекиилевого». (Полтора века спустя Дидро и д’Аламбер действовали точно так же при работе над энциклопедией.)

Бротон (который, как упоминалось выше, уже и сам перевел Библию) согласился, что потребуется много голов, чтобы справиться с бесконечными проблемами значения и смысла и в то же время сохранить общую логику. Чтобы добиться этого, он предложил королю «использовать многих для перевода части, когда же они изложат все на добром английском, другим следует добиться единообразия, чтобы в переводе не использовались разные слова для одного и того же слова в оригинале». Возможно, именно с этого началась англосаксонская традиция редактуры — или просмотра текста перед публикацией — суперчитателем.

Один из епископов, входивших в научный комитет, епископ Банкрофт составил список из пятнадцати правил для переводчиков. Они должны были как можно более точно придерживаться текста ранней «Епископской Библии» 1568 года (это была переработка так называемой Большой Библии, которая, в свою очередь, основывалась на Библии Мэтью, которая сама была составлена из незаконченной Библии Уильяма Тиндейла и первого печатного издания полной английской Библии, выпущенного Майлсом Ковердейлом).

Переводчики, которые работали над епископской библией, постоянно сверялись с более ранними переводами на английский и другие языки, объединяя весь предыдущий опыт в собственном труде.

Библия Тиндейла, переработанная в последующих изданиях, предоставила переводчикам короля Иакова значительный объем материалов, которыми они с благодарностью воспользовались. Уильям Тиндейл, ученый и издатель, которого Генрих VIII осудил как еретика (ранее он оскорбил короля, осудив его развод с Екатериной Арагонской), в 1536 году был повешен, а затем сожжен у столба за перевод Библии с греческого и иврита. Перед тем как взяться за перевод, Тиндейл написал: «Ибо я и сам столкнулся с тем, что присяжных невозможно убедить в какой бы то ни было истине, ежели только не лежит у них перед глазами Писание на родном для них языке, чтобы внятны нм были происхождение, порядок и значение текста». Чтобы достичь этого, он переложил древние слова языком одновременно простым и изящным. Он ввел в английский язык такие слова, как Passover (пасхальная жертва), peacemaker (миротворец), long-suffering (многострадальный) и (это я нахожу особенно трогательным) прилагательное beautiful (красивый, прекрасный). Он первым использовал в английской Библии имя Яхве.

Майлс Ковердейл дополнил и завершил работу Тиндейла, издав первую полную Библию на английском в 1535-м. Ученый из Кембриджа и монах-августинец, который, как говорят, помогал в работе Тиндейлу, Ковердейл, при содействии Томаса Кромвеля, лорд-канцлера Англии, создал вариант перевода, базировавшийся не на оригинальных древнегреческих и древнееврейских текстах, а на уже существовавших английских переводах. Его Библию иногда называют «Библия патоки» поскольку строка из Иеремии была переведена как «Разве нет патоки в Галааде?» вместо «бальзама», или «Библией жуков» поскольку в пятом стихе Псалма 91 появилась фраза «Не убоишься ты жуков в ночи», вместо «Не убоишься ужасов в ночи». Ковердейлу новые переводчики обязаны выражением «долина смертной тени» (23-й псалом).

Но переводчики короля Иакова сделали нечто гораздо большее, чем просто скопировали старые тексты. Епископ Банкрофт требовал сохранения имен из Вульгаты и церковной лексики; даже если для оригинала существовал более точный перевод, традиция была важнее точности. Другими словами, Банкрофт признавал, что устоявшееся значение важнее того, что задумывалось автором. У него хватило мудрости понять, что восстановление оригинальных имен даст эффект сбивающей с толку новизны, которая оригиналом не предусматривалась. По той же причине он отказался от заметок на полях, порекомендовав «коротко и подобающим образом» включать их в текст.

Переводчики короля Иакова работали и шести группах: две в Вестминстере, две в Кембридже и две в Оксфорде. Эти сорок девять человек благодаря личным интерпретациям и общим усилиям достигли невероятного соотношения точности, уважения к традициям и общего стиля, который не казался чем-то новым, а выглядел давно существующим. И настолько совершенным был результат их трудов, что спустя несколько столетий, когда Библия короля Иакова была признана шедевром англоязычной прозы, Редьярд Киплинг написал рассказ, в котором Шекспир и Бен Джонсон вместе переводят несколько строф из Исайи для этого великого проекта. В Библии короля Иакова, безусловно, есть поэтическая глубина, которая расширяет границы текста и выходит далеко за пределы его буквального значения.

Официально перевод короля Иакова должен был сделать текст яснее и восстановить первоначальное значение. Но любой успешный перевод неизбежно будет отличаться от оригинала, поскольку первоначальный текст в нем переваривается, очищается от хрупких двусмысленностей, интерпретируется. Именно благодаря переводу невинность, утерянная после первого прочтения, возникает вновь в новом обличье, поскольку читатель сталкивается с обновленным текстом, вернувшим себе загадку. В этом неминуемый парадокс перевода и его богатство.

Для короля Иакова и его переводчиков цель их грандиозного предприятия была определенно политической: они хотели создать Библию, которую люди смогут читать поодиночке и сообща. Печатный пресс создал у них иллюзию, что они смогут воспроизводить одну и ту же книгу до бесконечности; акт перевода еще более укреплял эту иллюзию, но, как казалось, заменял многочисленные версии текста одной, официально одобренной, повсеместно рекомендованной, религиозно приемлемой. Библия короля Иакова, опубликованная после четырех лет тяжкого труда в 1611 году, стала «авторизованной версией», англоязычной «Библией обывателя», которую сегодня мы находим на тумбочках возле кроватей в отелях англоговорящих стран — древняя попытка создать сообщество читателей единого текста.

В «Обращении к читателю» переводчики короля Иакова писали: «Перевод — это то, что открывает окно, дабы впустить свет; то, что разбивает скорлупу, дабы мы могли съесть ядро; то, что отодвигает занавес, дабы мы могли заглянуть в поистине священное место; то, что снимает крышку с колодца, дабы мы могли утолить жажду». Это означает, что не следует бояться «света Писания» и доверять толкование читателю; не нужно заниматься археологией, пытаясь вернуть тексту иллюзорную первоначальность, а, напротив, попытаться освободить его от оков времени и места; не упрощать в поисках плоских объяснений, но делать явной всю глубину смыслов; не снабжать текст комментариями в манере схоластов, а создавать новый, равный но значению оригинальному. «Ибо разве Царство Божие в словах или в рифмах? — вопрошали переводчики. Зачем нам оковы, если мы можем быть свободными?». Вопрос, который продолжают задавать и сегодня, много столетий спустя.

Покуда Рильке на глазах у молчаливого Буркхарда все больше втягивался в литературную болтовню с книготорговцем у площади Одеон, в магазин вошел старик, судя по всему, постоянный клиент и, как всегда делают читатели, если речь идет о книгах, без приглашения вмешался в беседу. Вскоре зашел разговор о поэтических добродетелях Жана де Лафонтена, баснями которого так восхищался Рильке, и об эльзасском писателе Иоганне Петере Хебеле, которого продавец считал «чем-то вроде младшего брата Лафонтена».

«А разве Хебеля можно читать во французском переводе?» — лицемерно спросил Рильке. Старик вырвал книгу из рук поэта. «Перевод Хебеля! — закричал он. — Перевод на французский! А вы когда-нибудь читали такой перевод с немецкого, который можно было бы назвать хотя бы сносным? Эти два языка диаметрально противоположны. Единственным французом, который мог бы перевести Хебеля, если бы знал немецкий, а тогда бы он уже не был самим собой, был Лафонтен». — «В раю, — перебил его молчавший до той поры продавец, — они, без сомнения, говорят друг с другом на языке, который мы давным-давно позабыли».

На это старик раздраженно буркнул: «Ох, к черту рай!»

Но Рильке был согласен с торговцем. В главе 11-й книги Бытия переводчики короля Иакова написали, что, прежде чем Господь смешал все языки, чтобы предотвратить строительство Вавилонской башни, «на всей земле был один язык и одно наречие». Многие на протяжении истории человечества искали этот первоначальный язык, который каббалисты считают также языком рая, — и всегда безуспешно.

В 1836 году немецкий ученый Вильгельм фон Гумбольдт предположил, что каждый язык обладает «внутренней лингвистической формой», которая выражает вселенную народа, говорящего на этом языке. Это подразумевает, что ни одно слово в каждом конкретном языке не может быть полностью идентично слову в любом другом языке — таким образом, перевод становится невыполнимой задачей вроде того, чтобы выдумать лицо ветра или свить веревку из песка. Перевод может существовать только в качестве естественного, не подчиняющегося никаким правилам процесса понимания на языке переводчика, неизбежно скрытом внутри оригинала.

Когда мы читаем текст на родном языке, он сам по себе становится барьером. Мы можем углубиться в него, насколько нам позволяют слова, приняв все их возможные значения; мы можем вызвать другие тексты, которые будут отражать его, словно система зеркал; мы можем создать другой, критический текст, который расширит и украсит тот, что мы читали; но мы не можем скрыться от того факта, что язык определяет границы пашей вселенной. Перевод же предполагает создание параллельного мира, иного пространства и времени, в котором в тексте открываются новые, невероятные значения. И для этих значений слов нет, поскольку они существуют в стране интуиции, где нет жителей, между языками оригинала и переводчика.

Согласно Полю де Ману, стихи Рильке обещают истину, но, в конце концов, поэт вынужден признаться во лжи. «Рильке, — говорил Ман, — можно понять, только осознав неотложность этого обещания вместе с равно неотложной и равно поэтичной потребностью отказаться от него в тот самый миг, когда оно нам дается». В том неустойчивом месте, куда Рильке переносит строки Лабе, слова (Лабе или Рильке — авторство уже не имеет значения) становятся такими блистательно богатыми, что дальнейшие переводы уже невозможны.

Читатель (я — этот читатель, я сижу за столиком в кафе, а передо мной лежат раскрытые томики стихов на немецком и французском языках) должен воспринимать эти слова как глубоко личные и не через какой бы то ни было язык, а как всепоглощающий, бессловесный опыт, который одновременно воссоздает и заново определяет мир на странице и далеко за ее пределами — то, что Ницше называл «движением стиля» в тексте. Перевод может быть чем-то невероятным, предательством, мошенничеством, изобретением, обнадеживающей ложью — но в любом случае он делает читателя более мудрым, лучшим слушателем: менее безапелляционным, гораздо более чувствующим.

MaxBooks.Ru 2007-2023